←  Происхождение и развитие языков

Исторический форум: история России, всемирная история

»

История русского литературного языка

Фотография Стефан Стефан 09.04 2018

Роль церковнославянского языка в истории древнерусского языка, обиходного русского языка Московской Руси и русского литературного языка?

 

Констатируя взаимное влияние церковнославянского и русского языков друг на друга, необходимо подчеркнуть принципиально различный характер церковнославянского влияния на русский язык и русского влияния на церковнославянский язык. Говоря о противопоставлении церковнославянского и русского языков, необходимо иметь в виду несколько условный характер употребления этих терминов: если под церковнославянским языком понимается некоторая единая норма, то под русским языком понимается в сущности совокупность различных восточнославянских диалектов.

 

Русское влияние на церковнославянский язык проявляется в том, что отдельные языковые признаки усваивались церковнославянским языком русской редакции, т.е. входили в норму этого языка. Естественно, что влияние такого рода было ограниченным, поскольку ему противодействовал языковой консерватизм книжной нормы. Русская языковая стихия проходила, таким образом, через фильтр церковнославянской нормы, которая в одних случаях допускала проникновение русских элементов, а в других ‒ противодействовала влиянию разговорного языка на книжный. Так, например, написание ж (а не жд) в соответствии с общеславянским *dj входит в норму русского церковнославянского языка XII‒XIV вв.; напротив, написание ч (а не щ) в соответствии с общеславянским *tj представляет собой явное отклонение от книжной нормы (§ 7.2; § 8.1.3). Таким образом, русское влияние на церковнославянский язык, вопреки Шахматову, не приводит к {80} ассимиляции церковнославянского языка, но сводится лишь к его адаптации на русской почве; в процессе этой адаптации и образуется специальная норма русского церковнославянского языка, четко противопоставленная при этом языку некнижному.

 

Если русское влияние на церковнославянский язык было ограниченным, то церковнославянское влияние на русский язык ничем не сдерживалось, поскольку для русского языка не существовало никакой кодифицированной нормы. Соответственно, русская речь свободно заимствует церковнославянские элементы, после чего окказиональные заимствования в речи могут закрепляться в языке. Итак, при взаимодействии церковнославянского и русского языков в обоих случаях ‒ как в случае церковнославянского, так и в случае русского влияния ‒ имеют место окказиональные заимствования: окказиональные русизмы в церковнославянской речи (тексте) и окказиональные славянизмы в русской речи (тексте). Однако в случае церковнославянского языка явления такого рода (постольку, поскольку они не адаптируются местной редакцией) остаются отклонениями от нормы и по существу не имеют отношения к норме как таковой. Можно сказать, что они остаются явлениями речи, а не языка, т.е. воспринимаются как особенность (свойство) тех или иных конкретных текстов, но не церковнославянских текстов вообще. Между тем, в случае русского языка ‒ в силу его некодифицированности ‒ окказиональные заимствования легко усваиваются языком и становятся фактами языка, а не речи. Отсюда мы имеем очень сильное влияние книжного языка на разговорный при диглоссии при относительно слабом влиянии в обратном направлении.

 

Церковнославянское влияние на разговорный язык отразилось, по-видимому, в русских говорах, где широко представлены неполногласные формы (см. Порохова, 1971; Порохова, 1972; Порохова, 1976; Порохова, 1978; Порохова, 1988). Разумеется, не всегда возможно отличить древние заимствования из церковнославянского языка от более поздних, однако в ряде случаев имеет место характерное расхождение значений между аналогичными по форме церковнославянскими и диалектными словами, которое может указывать на древность заимствования; ср., например, такое расхождение между церковнослав. благий и рус. благой (в русском языке слово приобретает отрицательное значение); благой в специфически русском значении встречается уже у Афанасия Никитина, но надо полагать, что письменной фиксации предшествовал более или менее длительный процесс освоения данного слова в разговорной речи (ср. еще русский глагол блажить «дурить» при церковнослав. блажити «прославлять», а также такие собственно русские образования отсюда, как {81} блажь, блажной и т.п.). Не исключено, что расхождение значений отражает в данном случае разные пути контактов восточных и южных славян: благ-/блаж- с положительным значением, несомненно, пришло к нам книжным путем, через тексты, тогда как отрицательное значение может объясняться ранними контактами с болгарскими миссионерами (см. Страхов, 1988).

 

В некоторых случаях до нас дошло церковнославянское слово и не дошло коррелирующее с ним русское, которое мы можем восстановить лишь исходя из фонетических соответствий; если предполагать, что такое слово было в русском языке, необходимо признать, что оно полностью вытеснено славянизмом. Так, полагают, что славянизм пища полностью вытеснил исконно-русское *пича (Ковтун, 1977, с. 76‒77); аналогичным образом славянизм вещь, может быть, вытеснил исконно-русское *вечь. Реконструируемые русские формы не встречаются при этом ни в литературном, ни в диалектном языке; не зафиксированы они и в памятниках письменности. Слово веремя, встречающееся в древнерусских текстах, не зарегистрировано в великорусских диалектах, т.е. исконная русская форма вытеснена здесь славянизмом время (ср., однако, укр. верем’я «погода»). Точно так же славянизм член вытеснил, по-видимому, русскую форму челон, которая представлена, между тем, в древнейшей письменности (например, в Христиноп. ап. XII в.)

 

Наконец, мы располагаем и прямым свидетельством о церковнославянском влиянии на разговорную речь Киевской Руси. Такое свидетельство содержится в «Теогонии» Иоанна Цеца (середины XII в.), где приводится русская фраза в греческой транскрипции: σδρᾶ βράτε, σέστριζα… δόβρα δένη, т.е. «Сдра, брате, сестрице… добръ день» (Гунгер, 1953, с. 305; Моравчик, 1930, с. 356‒357; цитируется рукопись XV в.). Как видим, обычное разговорное обращение, фигурирующее в «Теогонии» в качестве типичной русской фразы, содержит неполногласную форму.

 

 

Цец приводит в своей поэме образцы различных языков, которые можно услышать в Константинополе. Цитированная «русская» фраза сопровождается здесь греческим переводом. Данная фраза лишь условно может считаться русской, поскольку она состоит из славянских корней, оформленных греческими окончаниями (см. Успенский, 1994, с. 41), ‒ для грека, незнакомого с русским языком, эта фраза должна была выглядеть как грамматически правильное предложение с неизвестными словами (т.е. примерно так же, как мы воспринимаем сейчас фразу Глокая куздра штеко будланула бокра и курдячит бокрёнка).

 

 

Примеры русского влияния на церковнославянский язык, закрепляющегося в книжной норме, мы находим прежде всего в {82} области фонетики и орфографии, отчасти в грамматике и, наконец, в лексике. Что касается церковнославянского влияния на русский язык, то оно проявляется прежде всего в лексике. Лексика, однако, наименее показательна при различении книжного и некнижного языка, поскольку лексический уровень характеризуется вообще большей проницаемостью, чем другие языковые уровни. В самом деле, если в отношении фонетической и грамматической нормы носитель языка при овладении литературным языком так или иначе ориентируется на правила, то в отношении лексической нормы ему преимущественно приходится ориентироваться на тексты: здесь по необходимости имеет место подход начетчика, когда лишь начитанность в текстах дает возможность судить о встречаемости или невстречаемости в книжном языке того или иного слова или формы (поэтому, кстати, обучение непременно предполагало заучивание наизусть определенного корпуса текстов ‒ в частности, Псалтыри и т.п.). Отсюда определяется относительная ненормированность лексического уровня в древнейший период, почти полное отсутствие функционального противопоставления русского и церковнославянского языков на лексическом уровне. Норма, вообще говоря, может здесь проявляться только в отношении отдельных слов, на которые обращается особое внимание и которые могли бы быть заданы списком (ср. соответствия типа говорю глаголю, щекаланита), но она не может распространяться на весь пласт лексики в силу естественной ограниченности человеческой памяти. Лексический уровень в целом остается недифференцированным в плане противопоставления русского и церковнославянского языков (и это делает бессмысленным обращение к нему при решении вопроса о характере языка того или иного текста). В самом деле, легко привести примеры таких текстов, которые должны быть охарактеризованы как церковнославянские (на основании формальных, грамматических критериев), хотя их лексический состав никак не соответствует такой характеристике. А.В. Исаченко приводил в этой связи следующий текст с церковнославянской грамматикой, но инородной лексикой: «Автомобилю же въ гаражѣ сущу, разнервничахъ ся вельми и отидохъ остановцѣ трамвая. Ни единому же приходящу, призвахъ таксомоторъ и влѣзше отвезенъ быхъ, аможе нужду имѣяхъ» (Хютль-Ворт, 1978, с. 188). Это искусственно сконструированный пример, однако близкие по типу примеры могут быть приведены и из реальных текстов. Так, в «Фацетиях», церковнославянском переводном памятнике конца XVII в., читаем: «Аз от толикия страсти весь обосрахся» (Державина, 1962, с. 134); как видим, русская лексема употреблена при наличии церковнославянского эквивалента испражнятися. {83} Итак, на лексическом уровне в принципе отсутствуют системные противопоставления между церковнославянским и русским языками, т.е., иначе говоря, противопоставление языков в языковом сознании осуществляется не за счет лексических оппозиций. Русский книжник при создании церковнославянского текста может легко заимствовать лексические элементы из своего живого языка (в каких-то случаях преобразуя, а в каких-то случаях и не преобразуя их по церковнославянским морфонологическим моделям, см. § 10.2) ‒ церковнославянский характер текста однозначно определяется фонетическими и грамматическими признаками, тогда как в отношении лексики пишущий пользуется свободой выбора. Отсюда очевидно, насколько нецелесообразны попытки охарактеризовать язык памятника, определяя в нем соотношение «церковнославянских» и «русских» лексем, т.е. генетических славянизмов и генетических русизмов. {84}

 

Успенский Б.А. История русского литературного языка (XI‒XVII вв.). 3-е изд., испр. и доп. М.: Аспект Пресс, 2002. С. 80‒84.

Ответить

Фотография Стефан Стефан 12.07 2018

Периодизация истории русского письменного языка:
 

1 период. Формирование основных регистров письменного языка у восточных славян. Функционирование книжного языка (регистров) в условиях взимодействия с некнижным языком (регистрами). Развитие механизмов этого взаимодействия (XI–XIV вв.).

 

1 подпериод. Начальное формирование основных регистров (XI–XII вв.).

 

2 подпериод. Изменение отношений между регистрами в результате распада общеславянского языкового единства (XIII–XIV вв.).

 

2 период. Перестройка отношений между регистрами в результате отталкивания книжного языка от разговорного. Развитие грамматического подхода к книжному языку (XIV–XVI вв.).

 

3 период. Перераспределение функций отдельных регистров, функциональная экспансия книжного языка (XVII в.).

 

4 период. Возникновение русского литературного языка нового типа (языкового стандарта). Разработка путей нормализации литературного языка и построение его стилистической системы (XVIII – начало XIX вв.).

 

5 период. Стабилизация норм современного русского литературного языка. Оформление системы нормированной устной речи и вытеснение диалектов и просторечия из сферы устного общения (с начала XIX в.).

 

Живов В.М. История языка русской письменности: В 2 т. Т. 1. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2017. С. 72.

 

Ответить

Фотография Стефан Стефан 08.09 2018

II. Письменный язык и разговорный язык

 

Можно сразу же выделить два принципиально разных (в определенном отношении полярно противоположных) предмета лингвистического изучения: язык бытового общения и язык книжности (литературный). Язык бытового общения имеет тенденцию выпадать из сферы культурной рефлексии и не соотноситься с усвоенной нами схемой основного ядра и периферии. У языка бытового общения и книжного языка разные коммуникативные (функциональные) задания и в силу этого разная структура и разные механизмы эволюции. Хотя язык бытового общения может выпадать из сферы рефлексии, в определенном смысле он является основным, первичным, поскольку легко можно привести примеры таких социумов, у которых есть язык бытового общения, но нет книжности: таковы, например, австралийские аборигены или славяне в докирилло-мефодиевскую эпоху и т.д. В конце XVIII – начале XIX века происходит смещение филологических интересов, связанное с (пред)романтизмом, и филологи начинают заниматься не культурными (культивированными) языками, а языками как природным явлением. На первый план выходят разговорные языки (или то, что под ними тогда понимали), но дальше утверждения первичности некоего природного органического употребления концептуальное развитие не пошло.

 

Нужно иметь в виду, что если мы под бытовым общением имеем в виду только элементарный коммуникативный акт, акт элементарного обмена бытовой информацией (сколько стоит картошка?сто рублей), то мы рассматриваем лишь небольшую часть языковой деятельности – практически для любого социума, сколь бы «примитивен» он ни был. Всегда присутствуют иные формы речевой деятельности, обусловленные иными {20} коммуникативными заданиями: повествование (нарратив), ритуальная речь (молитвы, глоссолалия – см. о формальных особенностях «религиозного» языка и о его особом месте в языковом сознании: Киан 1997) и т.п. Только в элементарной бытовой коммуникации можно, и то с некоторой натяжкой, рассматривать язык как чисто коммуникативное средство, не подвергающееся рефлексии (т.е. культурному осмыслению, погружению в память). Однако к столь же элементарным, как и бытовое общение, формам речевой деятельности относится и нарратив (повествование).

 

Повествование в своем начале предполагает конец, т.е. законченное развертывание, и, следовательно, рефлексию, относящуюся к форме, в том числе и к языковой форме. Рефлексия присуща и ритуальному использованию языка: всегда встает вопрос, как нужно говорить с высшими силами. Поскольку присутствует рефлексия, присутствует и соотнесение языка с культурной памятью, т.е. основной момент, который выделяется в качестве характеристики литературного языка. При определенном усложнении социальной структуры рефлективные формы языковой деятельности оказываются для сознания социума основными, и это выделяет их в особую сферу его культурного внимания, регламентации. Рефлексия, обусловливающая регламентацию, предполагает, вообще говоря, письменность (хотя в традиционных обществах существенна устная традиция с особой мнемонической техникой). Письменность дает возможность соединить начало и конец, т.е. эксплицировать имманентное свойство нарратива. В этом плане любая артикулированность сознания, изначально присущая всякой культуре, предполагает определенную фиксацию, то, что Ж. Деррида называл протописьмом. Поэтому можно сказать, что в любом языке в силу его отнесенности к культуре присутствует некая протописьменная форма (ср.: Деррида 2000, 134–143 о протописьме и с. 144 сл. с критикой Соссюра и его тезиса о первичности фонетической формы)5. Возникновение особого книжного языка (культурного стандарта) как предмета социальной регламентации, совпадающее, как правило, с возникновением письменности (или, возможно, следующее за ним), представляется в этой перспективе лишь осуществлением потенции, изначально заложенной в языке (и изначально связанной с проблемой властвования). {21}

 

Различия в структуре литературного языка и языка бытового общения обусловлены тем, что у них разные коммуникативные задания (функциональные сферы): первый обслуживает культуру, т.е. сознаваемую традицию, второй служит ситуативной коммуникации. Это отражается прежде всего в синтаксисе и семантике. Н.С. Трубецкой, создавший основы теории литературных языков, разрабатывавшиеся затем Пражским лингвистическим кружком и последователями данного направления, писал об этом следующим образом:

 

Назначение настоящего литературного языка совершенно отлично от назначения народного говора. Настоящий литературный язык является орудием духовной культуры и предназначается для разработки, развития и углубления не только изящной литературы, в собственном смысле слова, но и научной, философской, религиозной и политической мысли. Для этих целей ему приходится иметь совершенно иной словарь и иной синтаксис, чем те, которыми довольствуются народные говоры. Конечно, в самом начале своего возникновения всякий литературный язык исходит из основ какого-нибудь живого говора, обычно городского, и иногда даже простонародного. Но для того, чтобы действительно осуществить свое назначение, литературному языку приходится сочинять массу новых слов и вырабатывать особые синтаксические обороты, зафиксированные гораздо строже и определеннее, чем в народном говоре (Трубецкой 1927, 57/1995, 166)6.

 

И синтаксис, и лексика письменного (литературного) языка могут быть названы искусственными в том смысле, что они являются культурирующим {22} преобразованием материала разговорного языка и усваиваются в процессе особого обучения. Когда сегодня в школе выучивается, как строится простое предложение, какими бывают сложносочиненные и сложноподчиненные предложения и т.д., обучаемые часто не вполне отдают себе отчет в том, что таким образом их учат правильно писать, тогда как говорят они обычно по-другому. Как показали исследования по русской разговорной речи (Земская 1973; Лаптева 1976; Земская, Китайгородская, Ширяев 1981), для нее вполне обычны (допускаются свойственной этому узусу нормой) такие высказывания, как Книжка, я вчера на кухне оставила, принеси, пожалуйста. В письменном языке такие построения невозможны (противоречат норме). Соответствующая информация будет передана высказыванием типа: Принеси мне, пожалуйста, ту книжку, которую я вчера оставила на кухне. В первом случае структура фразы ориентирована на ситуацию разговора, когда понятно, о каких предметах идет речь, и нужно их только назвать (синтаксис таких высказываний можно назвать ситуативным – см. ниже, § V-1). Во втором случае у фразы правильная логическая структура: сначала названо действие, которое нужно совершить, потом его объект, потом дается характеристика этого объекта. Конечно, носитель современного русского языка может легко понять и без труда построить и вторую фразу, и он вряд ли припишет ей какую-либо сложность. Однако носитель языка, с которым мы обычно имеем дело, не только разговаривает, но и читает, т.е. привык к письменному языку. Он прошел школьное обучение, которое помогает ему избавиться от некнижных оборотов, когда он пишет сочинение или должен выступать на каком-нибудь собрании. О сложности освоения «литературного» способа изложения свидетельствует «неграмотное» письмо: неграмотность сказывается прежде всего в нестандартности синтаксических построений.

 

Письменные и устные тексты порождаются в разных условиях и рассчитаны на разное поведение адресата. Письменный текст обычно имеет выраженное начало и выраженный конец, и это определенным образом организует все изложение информации (риторические и синтаксические стратегии пишущего); устный (диалогический) текст, напротив, часто оказывается открытым, и у этого также есть свои риторические последствия.

 

Примеры различий в риторических стратегиях в целом достаточно известны. Так, скажем, для устной и письменной речи характерен разный порядок слов. В диалогической устной речи актанты (субъект, объект) часто помещаются перед предикатом, тогда как письменное изложение благоприятствует более «логическому» расположению элементов предикации: субъект, предикат, объект. Вот пример из записей разговорной речи:

 

[1] Она год вроде с этим мальчиком встречается, он ее на три года старше <…> Мама его ее обожает (Тимберлейк 2004, 458).

 

Представим себе, как это будет выглядеть в письменной форме, например, в письме:

 

[2] Она встречается с этим мальчиком, кажется, уже год, он старше ее на три года. Его мама ее обожает.

 

Можно сказать, что для разговорной речи предпочтительна такая стратегия, когда сначала в качестве темы указываются основные предметы {23} сообщения, а потом говорится о том, что с ними произошло или в каких отношениях они находятся. Как пишет Тимберлейк, «in speech, speakers are more inclined to view the world as relations among entities, expressed as bases before the predicate». Комментируя приведенный выше пример, он продолжает: «This inventory of entities is tied together by the predicate at the end, which states how these entities are related to each other» (там же). Для письменного изложения более характерно иное представление информации: сначала называется субъект (она), а то, что он производит с другими предметами сообщения, описывается как его свойство (встречается с этим мальчиком уже год; старше ее на три года). (Тимберлейк 2004, 457–458).

 

Эти явления имеют прямое отношение к обсуждавшейся выше проблеме единства языка. Мы можем задаться вопросом – в рамках типологии Джозефа Гринберга (Гринберг 1966) – является ли русский языком с преимущественным порядком SVO или языком с преимущественным порядком SOV, и ответ будет зависеть от того, имеется ли в виду письменная или устная разновидность этого языка. Вопрос, конечно, не в том, стоит или не стоит говорить о письменном русском и об устном русском как о двух разных языках – это схоластическая проблема, а в том, каков статус единого описания (грамматики) русского (или любого другого) языка. Обычное решение состоит в том, что русскому приписывается преимущественный порядок SVO, а SOV трактуется как коллоквиализм (т.е. как некоторое «стилистическое» отклонение). Это решение не учитывает той искусственной упорядоченности, которая свойственна письменному языку.

 

Искусственная (риторическая) упорядоченность возникает в силу того, что язык живет в развивающейся и усложняющейся культуре, и поэтому его риторическая организация представляет собой элемент культурного наследия, по преимуществу переходящий от одного «культурного» языка к другому. Она была, между прочим, с самого начала присуща синтаксису старославянского, с которым синтаксис русского литературного языка находится в преемственной зависимости. При этом синтаксис кирилло-мефодиевских переводов существенно отличался от синтаксиса любого из живых славянских диалектов эпохи христианизации славянства. Прежде всего это относится как раз к логической организации предложения. Логическая реорганизация синтаксических структур в древнейших переводах выступает одновременно как необходимое условие формирования обработанного письменного языка и как естественное следствие воспроизведения логической упорядоченности в синтаксисе греческих оригиналов.

 

Просто перенести в славянский текст синтаксис греческого или латинского оригинала было, конечно, невозможно, хотя все эти языки были родственными, и в синтаксисе у них было много общего. Однако можно было сохранить порядок слов, поскольку в славянском он был таким же свободным, как в классических языках, можно было найти подходящие славянские эквиваленты для греческих союзов и частиц, связывающих простые предложения в сложные. В тех же случаях, когда в разговорном языке соответствия не находилось, оставалось скопировать греческую синтаксическую конструкцию. Поэтому в церковнославянских переводах употребляются многочисленные синтаксические кальки, такие, например, {24} как двойной винительный, калькирующий Accusativus duplex греческого, или оборот ꙗкожє + инфинитив, повторяющий греч. оборот ὥστε + инфинитив (см. § V-4.1). Обработанный (риторически упорядоченный) синтаксис – это своеобразное культурное достояние, которое передается от одного культурного языка другому. Для того чтобы создать славянский эквивалент правильно организованной греческой фразе, можно было поставить, например, на место греческого глагола в неопределенной форме славянский глагол в той же форме, на место существительного – существительное (в том же падеже) и т.д. Например, слова Христа апостолам Андрею и Петру (Мк. 1: 17) переданы в славянском Евангелии так: «Прїидита вослѣдъ мєнє, и сотворю васъ быти ловца чєловѣкѡмъ» («Идите за мною, и Я сделаю, что вы будете ловцами человеков»); и неопределенная форма быти, и падежи существительных соответствуют здесь греческому тексту, в живой же славянской речи таких конструкций не встречалось. В результате подобной переводческой работы и возник особый синтаксис книжного славянского языка, который стал употребляться не только в переводных, но и в оригинальных сочинениях, повсеместно отличаясь от синтаксиса живых славянских диалектов. Конструкции этого рода составляли неотъемлемую часть церковнославянской синтаксической системы, и их последовательная трансформация приводит нас через несколько этапов к синтаксису современного русского литературного языка.

 

Итак, книжный язык принципиально отличается от разговорного (бытового), они разнородны и, как правило, не могут быть описаны как единая система. Это обстоятельство долгое время оставалось без внимания и в русском языкознании сделалось предметом филологической рефлексии сравнительно недавно, когда появились работы по разговорной речи, в особенности по синтаксису разговорной речи (Земская 1973; Лаптева 1976). Эти работы показали, что мы имеем здесь дело не с каким-то искажением литературного языка, чем-то, что выводится из него с помощью особых правил (эллипсиса, перестановки и т.д.), а с относительно автономной системой, требующей столь же автономного изучения. Речь не идет о «просторечии» или каком-либо социальном диалекте (субстандарте), а об общепринятой форме речевой деятельности, к которой причастны носители современного литературного языка. Правда, они склонны отрицать, что употребляют специфически разговорные конструкции (такое отрицание наблюдается повсеместно, когда носителям языкового стандарта предъявляют употребляемые ими субстандартные формы – см.: Лабов 1975), но наблюдения показывают, что они встречаются в речи носителей самых разных возрастных и образовательных групп.

 

В разговорной речи могут быть обнаружены категории и конструкции, которые отсутствуют в литературном языке. Так, например, в ней выделяется категория определенности, выражаемая препозицией местоимения 3 лица, выполняющего схожие с артиклем функции, ср.: Она почем навага? Она где тарелка? Закройте дверь. А кто ее держит дверь? Он где лежит сахар? Она еще не подсохла синяя кофта (Лаптева 1966, 47; Земская 1973, 245). В разговорной речи употребляется инфинитив в конструкциях, в которых он зависит от существительного и служит для него определением, {25} указывающим на цель (как инфинитив в германских языках или герундий в латыни), ср.: Папе надо кресло сидеть; Дайте мне бумагу писать; У нее нет стола заниматься; Где у вас полотенце руки вытирать? Зеркало в ванную повесить никак не соберусь купить (Земская 1973, 265). Понятно, что трактовать такую конструкцию в качестве производной от конструкции литературного языка с союзом чтобы, полученную с помощью эллипсиса, было бы натяжкой, хотя учитель в школе, встретив такого рода оборот в сочинении ученика, отметит его как стилистическую ошибку и исправит, вставив чтобы. Таким образом, современный русский литературный язык и современная русская разговорная речь представляют собой относительно автономные системы (узусы). Видимо, нецелесообразно называть их разными языками, но дело не в терминах: мы имеем дело с несколькими нечетко определенными и схожими друг с другом языковыми системами (подсистемами), которые находятся в употреблении у одного языкового коллектива (и в этом смысле являются одним языком), но не могут быть сведены к единой системе, Разные системы употребляются при разных обстоятельствах (в разных коммуникативных ситуациях), т.е. эти различия функционально мотивированы. Мы можем именовать их разными регистрами русского языка, помня, что речь идет об автономных узусах. {26}

 

 

5 Утверждение о вторичности письменной формы, конечно, отнюдь не специфично для Соссюра. Как только сравнительно-историческое языкознание начало заниматься звуковыми законами, письмо оказалось маргинализовано. История языка, по убеждению младограмматиков, их предшественников и их последователей, – это всегда его развитие в его звуковой форме. «Письмо, – по словам Л. Блумфилда (Блумфилд 1968, 35–36), – это не язык, но всего лишь способ фиксации языка с помощью видимых знаков <…> мы всегда должны предпочитать слову написанному слово звучащее». У Соссюра существенна полная немотивированность этого тезиса, поскольку язык строится из отношений и различий и материальная форма означающего не имеет никакого значения. Этот подход очевидным образом связан с принципиальным игнорированием языковой гетерогенности, в частности структурных различий письменного и устного языка в способах организации высказывания (ср. критику этих положений соссюровской теории у Р. Херриса – Херрис 1990, 38–42). {21}

 

6 Понятно, что такое противопоставление литературного языка и говора представляет собой существенное упрощение куда более сложной функциональной картины. Коммуникативные задания и письменного языка, и языка устного достаточно многообразны. Современное устное употребление включает, наряду с бытовым диалогом, и публичную речь (в разных ее вариантах: политического выступления, лекции, проповеди), и монологический нарратив, и телевизионный репортаж, и телевизионные новости. Письменная речь охватывает, наряду с интеллектуальной прозой (ученым трактатом или статьей), чат в интернете, дружескую переписку, деловые письма и документы, драмы и сценарии, легкое чтение и т.д. У всех этих разновидностей речевой деятельности свои языковые особенности, и для того чтобы вычленить из этого функционального разнообразия оппозицию письменных и устных текстов, нужно рассматривать иерархию разных узусов, более или менее характерных для письменного (или для устного) языка; скажем, чат, хотя и относится к письменному языку, имитирует стратегии устной речи (как правило, в большей степени, чем, например, комедия) и поэтому стоит на грани между письменным и устным языком. Вместе с тем выбор стратегии подачи информации не зависит непосредственно от письменной или устной формы ее представления, но обусловлен рядом более сложных факторов, таких как диалог или нарратив, спонтанно порождаемый или обработанный текст, конкретное или абстрактное содержание (см. выделение подобных факторов при исследовании противопоставления письменного и устного английского языка; эти факторы обозначаются как 'Interactive vs. Edited Text', 'Abstract vs. Situated Content', and 'Reported vs. Immediate Style'. – Байбер 1986, 410). Прототипически устные и прототипически письменные тексты группируют эти факторы противоположным образом, и именно полярное противопоставление этого рода, видимо, имел в виду Трубецкой, схематизируя оппозицию литературного языка и народного говора. {22}

 

Живов В.М. История языка русской письменности: В 2 т. Т. 1. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2017. С. 20–26.
Ответить