←  Происхождение и развитие языков

Исторический форум: история России, всемирная история

»

История русского литературного языка

Фотография Стефан Стефан 09.04 2018

Роль церковнославянского языка в истории древнерусского языка, обиходного русского языка Московской Руси и русского литературного языка?

 

Констатируя взаимное влияние церковнославянского и русского языков друг на друга, необходимо подчеркнуть принципиально различный характер церковнославянского влияния на русский язык и русского влияния на церковнославянский язык. Говоря о противопоставлении церковнославянского и русского языков, необходимо иметь в виду несколько условный характер употребления этих терминов: если под церковнославянским языком понимается некоторая единая норма, то под русским языком понимается в сущности совокупность различных восточнославянских диалектов.

 

Русское влияние на церковнославянский язык проявляется в том, что отдельные языковые признаки усваивались церковнославянским языком русской редакции, т.е. входили в норму этого языка. Естественно, что влияние такого рода было ограниченным, поскольку ему противодействовал языковой консерватизм книжной нормы. Русская языковая стихия проходила, таким образом, через фильтр церковнославянской нормы, которая в одних случаях допускала проникновение русских элементов, а в других ‒ противодействовала влиянию разговорного языка на книжный. Так, например, написание ж (а не жд) в соответствии с общеславянским *dj входит в норму русского церковнославянского языка XII‒XIV вв.; напротив, написание ч (а не щ) в соответствии с общеславянским *tj представляет собой явное отклонение от книжной нормы (§ 7.2; § 8.1.3). Таким образом, русское влияние на церковнославянский язык, вопреки Шахматову, не приводит к {80} ассимиляции церковнославянского языка, но сводится лишь к его адаптации на русской почве; в процессе этой адаптации и образуется специальная норма русского церковнославянского языка, четко противопоставленная при этом языку некнижному.

 

Если русское влияние на церковнославянский язык было ограниченным, то церковнославянское влияние на русский язык ничем не сдерживалось, поскольку для русского языка не существовало никакой кодифицированной нормы. Соответственно, русская речь свободно заимствует церковнославянские элементы, после чего окказиональные заимствования в речи могут закрепляться в языке. Итак, при взаимодействии церковнославянского и русского языков в обоих случаях ‒ как в случае церковнославянского, так и в случае русского влияния ‒ имеют место окказиональные заимствования: окказиональные русизмы в церковнославянской речи (тексте) и окказиональные славянизмы в русской речи (тексте). Однако в случае церковнославянского языка явления такого рода (постольку, поскольку они не адаптируются местной редакцией) остаются отклонениями от нормы и по существу не имеют отношения к норме как таковой. Можно сказать, что они остаются явлениями речи, а не языка, т.е. воспринимаются как особенность (свойство) тех или иных конкретных текстов, но не церковнославянских текстов вообще. Между тем, в случае русского языка ‒ в силу его некодифицированности ‒ окказиональные заимствования легко усваиваются языком и становятся фактами языка, а не речи. Отсюда мы имеем очень сильное влияние книжного языка на разговорный при диглоссии при относительно слабом влиянии в обратном направлении.

 

Церковнославянское влияние на разговорный язык отразилось, по-видимому, в русских говорах, где широко представлены неполногласные формы (см. Порохова, 1971; Порохова, 1972; Порохова, 1976; Порохова, 1978; Порохова, 1988). Разумеется, не всегда возможно отличить древние заимствования из церковнославянского языка от более поздних, однако в ряде случаев имеет место характерное расхождение значений между аналогичными по форме церковнославянскими и диалектными словами, которое может указывать на древность заимствования; ср., например, такое расхождение между церковнослав. благий и рус. благой (в русском языке слово приобретает отрицательное значение); благой в специфически русском значении встречается уже у Афанасия Никитина, но надо полагать, что письменной фиксации предшествовал более или менее длительный процесс освоения данного слова в разговорной речи (ср. еще русский глагол блажить «дурить» при церковнослав. блажити «прославлять», а также такие собственно русские образования отсюда, как {81} блажь, блажной и т.п.). Не исключено, что расхождение значений отражает в данном случае разные пути контактов восточных и южных славян: благ-/блаж- с положительным значением, несомненно, пришло к нам книжным путем, через тексты, тогда как отрицательное значение может объясняться ранними контактами с болгарскими миссионерами (см. Страхов, 1988).

 

В некоторых случаях до нас дошло церковнославянское слово и не дошло коррелирующее с ним русское, которое мы можем восстановить лишь исходя из фонетических соответствий; если предполагать, что такое слово было в русском языке, необходимо признать, что оно полностью вытеснено славянизмом. Так, полагают, что славянизм пища полностью вытеснил исконно-русское *пича (Ковтун, 1977, с. 76‒77); аналогичным образом славянизм вещь, может быть, вытеснил исконно-русское *вечь. Реконструируемые русские формы не встречаются при этом ни в литературном, ни в диалектном языке; не зафиксированы они и в памятниках письменности. Слово веремя, встречающееся в древнерусских текстах, не зарегистрировано в великорусских диалектах, т.е. исконная русская форма вытеснена здесь славянизмом время (ср., однако, укр. верем’я «погода»). Точно так же славянизм член вытеснил, по-видимому, русскую форму челон, которая представлена, между тем, в древнейшей письменности (например, в Христиноп. ап. XII в.)

 

Наконец, мы располагаем и прямым свидетельством о церковнославянском влиянии на разговорную речь Киевской Руси. Такое свидетельство содержится в «Теогонии» Иоанна Цеца (середины XII в.), где приводится русская фраза в греческой транскрипции: σδρᾶ βράτε, σέστριζα… δόβρα δένη, т.е. «Сдра, брате, сестрице… добръ день» (Гунгер, 1953, с. 305; Моравчик, 1930, с. 356‒357; цитируется рукопись XV в.). Как видим, обычное разговорное обращение, фигурирующее в «Теогонии» в качестве типичной русской фразы, содержит неполногласную форму.

 

 

Цец приводит в своей поэме образцы различных языков, которые можно услышать в Константинополе. Цитированная «русская» фраза сопровождается здесь греческим переводом. Данная фраза лишь условно может считаться русской, поскольку она состоит из славянских корней, оформленных греческими окончаниями (см. Успенский, 1994, с. 41), ‒ для грека, незнакомого с русским языком, эта фраза должна была выглядеть как грамматически правильное предложение с неизвестными словами (т.е. примерно так же, как мы воспринимаем сейчас фразу Глокая куздра штеко будланула бокра и курдячит бокрёнка).

 

 

Примеры русского влияния на церковнославянский язык, закрепляющегося в книжной норме, мы находим прежде всего в {82} области фонетики и орфографии, отчасти в грамматике и, наконец, в лексике. Что касается церковнославянского влияния на русский язык, то оно проявляется прежде всего в лексике. Лексика, однако, наименее показательна при различении книжного и некнижного языка, поскольку лексический уровень характеризуется вообще большей проницаемостью, чем другие языковые уровни. В самом деле, если в отношении фонетической и грамматической нормы носитель языка при овладении литературным языком так или иначе ориентируется на правила, то в отношении лексической нормы ему преимущественно приходится ориентироваться на тексты: здесь по необходимости имеет место подход начетчика, когда лишь начитанность в текстах дает возможность судить о встречаемости или невстречаемости в книжном языке того или иного слова или формы (поэтому, кстати, обучение непременно предполагало заучивание наизусть определенного корпуса текстов ‒ в частности, Псалтыри и т.п.). Отсюда определяется относительная ненормированность лексического уровня в древнейший период, почти полное отсутствие функционального противопоставления русского и церковнославянского языков на лексическом уровне. Норма, вообще говоря, может здесь проявляться только в отношении отдельных слов, на которые обращается особое внимание и которые могли бы быть заданы списком (ср. соответствия типа говорю глаголю, щекаланита), но она не может распространяться на весь пласт лексики в силу естественной ограниченности человеческой памяти. Лексический уровень в целом остается недифференцированным в плане противопоставления русского и церковнославянского языков (и это делает бессмысленным обращение к нему при решении вопроса о характере языка того или иного текста). В самом деле, легко привести примеры таких текстов, которые должны быть охарактеризованы как церковнославянские (на основании формальных, грамматических критериев), хотя их лексический состав никак не соответствует такой характеристике. А.В. Исаченко приводил в этой связи следующий текст с церковнославянской грамматикой, но инородной лексикой: «Автомобилю же въ гаражѣ сущу, разнервничахъ ся вельми и отидохъ остановцѣ трамвая. Ни единому же приходящу, призвахъ таксомоторъ и влѣзше отвезенъ быхъ, аможе нужду имѣяхъ» (Хютль-Ворт, 1978, с. 188). Это искусственно сконструированный пример, однако близкие по типу примеры могут быть приведены и из реальных текстов. Так, в «Фацетиях», церковнославянском переводном памятнике конца XVII в., читаем: «Аз от толикия страсти весь обосрахся» (Державина, 1962, с. 134); как видим, русская лексема употреблена при наличии церковнославянского эквивалента испражнятися. {83} Итак, на лексическом уровне в принципе отсутствуют системные противопоставления между церковнославянским и русским языками, т.е., иначе говоря, противопоставление языков в языковом сознании осуществляется не за счет лексических оппозиций. Русский книжник при создании церковнославянского текста может легко заимствовать лексические элементы из своего живого языка (в каких-то случаях преобразуя, а в каких-то случаях и не преобразуя их по церковнославянским морфонологическим моделям, см. § 10.2) ‒ церковнославянский характер текста однозначно определяется фонетическими и грамматическими признаками, тогда как в отношении лексики пишущий пользуется свободой выбора. Отсюда очевидно, насколько нецелесообразны попытки охарактеризовать язык памятника, определяя в нем соотношение «церковнославянских» и «русских» лексем, т.е. генетических славянизмов и генетических русизмов. {84}

 

Успенский Б.А. История русского литературного языка (XI‒XVII вв.). 3-е изд., испр. и доп. М.: Аспект Пресс, 2002. С. 80‒84.

Ответить

Фотография Стефан Стефан 12.07 2018

Периодизация истории русского письменного языка:
 

1 период. Формирование основных регистров письменного языка у восточных славян. Функционирование книжного языка (регистров) в условиях взимодействия с некнижным языком (регистрами). Развитие механизмов этого взаимодействия (XI–XIV вв.).

 

1 подпериод. Начальное формирование основных регистров (XI–XII вв.).

 

2 подпериод. Изменение отношений между регистрами в результате распада общеславянского языкового единства (XIII–XIV вв.).

 

2 период. Перестройка отношений между регистрами в результате отталкивания книжного языка от разговорного. Развитие грамматического подхода к книжному языку (XIV–XVI вв.).

 

3 период. Перераспределение функций отдельных регистров, функциональная экспансия книжного языка (XVII в.).

 

4 период. Возникновение русского литературного языка нового типа (языкового стандарта). Разработка путей нормализации литературного языка и построение его стилистической системы (XVIII – начало XIX вв.).

 

5 период. Стабилизация норм современного русского литературного языка. Оформление системы нормированной устной речи и вытеснение диалектов и просторечия из сферы устного общения (с начала XIX в.).

 

Живов В.М. История языка русской письменности: В 2 т. Т. 1. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2017. С. 72.

 

Ответить

Фотография Стефан Стефан 08.09 2018

II. Письменный язык и разговорный язык

 

Можно сразу же выделить два принципиально разных (в определенном отношении полярно противоположных) предмета лингвистического изучения: язык бытового общения и язык книжности (литературный). Язык бытового общения имеет тенденцию выпадать из сферы культурной рефлексии и не соотноситься с усвоенной нами схемой основного ядра и периферии. У языка бытового общения и книжного языка разные коммуникативные (функциональные) задания и в силу этого разная структура и разные механизмы эволюции. Хотя язык бытового общения может выпадать из сферы рефлексии, в определенном смысле он является основным, первичным, поскольку легко можно привести примеры таких социумов, у которых есть язык бытового общения, но нет книжности: таковы, например, австралийские аборигены или славяне в докирилло-мефодиевскую эпоху и т.д. В конце XVIII – начале XIX века происходит смещение филологических интересов, связанное с (пред)романтизмом, и филологи начинают заниматься не культурными (культивированными) языками, а языками как природным явлением. На первый план выходят разговорные языки (или то, что под ними тогда понимали), но дальше утверждения первичности некоего природного органического употребления концептуальное развитие не пошло.

 

Нужно иметь в виду, что если мы под бытовым общением имеем в виду только элементарный коммуникативный акт, акт элементарного обмена бытовой информацией (сколько стоит картошка?сто рублей), то мы рассматриваем лишь небольшую часть языковой деятельности – практически для любого социума, сколь бы «примитивен» он ни был. Всегда присутствуют иные формы речевой деятельности, обусловленные иными {20} коммуникативными заданиями: повествование (нарратив), ритуальная речь (молитвы, глоссолалия – см. о формальных особенностях «религиозного» языка и о его особом месте в языковом сознании: Киан 1997) и т.п. Только в элементарной бытовой коммуникации можно, и то с некоторой натяжкой, рассматривать язык как чисто коммуникативное средство, не подвергающееся рефлексии (т.е. культурному осмыслению, погружению в память). Однако к столь же элементарным, как и бытовое общение, формам речевой деятельности относится и нарратив (повествование).

 

Повествование в своем начале предполагает конец, т.е. законченное развертывание, и, следовательно, рефлексию, относящуюся к форме, в том числе и к языковой форме. Рефлексия присуща и ритуальному использованию языка: всегда встает вопрос, как нужно говорить с высшими силами. Поскольку присутствует рефлексия, присутствует и соотнесение языка с культурной памятью, т.е. основной момент, который выделяется в качестве характеристики литературного языка. При определенном усложнении социальной структуры рефлективные формы языковой деятельности оказываются для сознания социума основными, и это выделяет их в особую сферу его культурного внимания, регламентации. Рефлексия, обусловливающая регламентацию, предполагает, вообще говоря, письменность (хотя в традиционных обществах существенна устная традиция с особой мнемонической техникой). Письменность дает возможность соединить начало и конец, т.е. эксплицировать имманентное свойство нарратива. В этом плане любая артикулированность сознания, изначально присущая всякой культуре, предполагает определенную фиксацию, то, что Ж. Деррида называл протописьмом. Поэтому можно сказать, что в любом языке в силу его отнесенности к культуре присутствует некая протописьменная форма (ср.: Деррида 2000, 134–143 о протописьме и с. 144 сл. с критикой Соссюра и его тезиса о первичности фонетической формы)5. Возникновение особого книжного языка (культурного стандарта) как предмета социальной регламентации, совпадающее, как правило, с возникновением письменности (или, возможно, следующее за ним), представляется в этой перспективе лишь осуществлением потенции, изначально заложенной в языке (и изначально связанной с проблемой властвования). {21}

 

Различия в структуре литературного языка и языка бытового общения обусловлены тем, что у них разные коммуникативные задания (функциональные сферы): первый обслуживает культуру, т.е. сознаваемую традицию, второй служит ситуативной коммуникации. Это отражается прежде всего в синтаксисе и семантике. Н.С. Трубецкой, создавший основы теории литературных языков, разрабатывавшиеся затем Пражским лингвистическим кружком и последователями данного направления, писал об этом следующим образом:

 

Назначение настоящего литературного языка совершенно отлично от назначения народного говора. Настоящий литературный язык является орудием духовной культуры и предназначается для разработки, развития и углубления не только изящной литературы, в собственном смысле слова, но и научной, философской, религиозной и политической мысли. Для этих целей ему приходится иметь совершенно иной словарь и иной синтаксис, чем те, которыми довольствуются народные говоры. Конечно, в самом начале своего возникновения всякий литературный язык исходит из основ какого-нибудь живого говора, обычно городского, и иногда даже простонародного. Но для того, чтобы действительно осуществить свое назначение, литературному языку приходится сочинять массу новых слов и вырабатывать особые синтаксические обороты, зафиксированные гораздо строже и определеннее, чем в народном говоре (Трубецкой 1927, 57/1995, 166)6.

 

И синтаксис, и лексика письменного (литературного) языка могут быть названы искусственными в том смысле, что они являются культурирующим {22} преобразованием материала разговорного языка и усваиваются в процессе особого обучения. Когда сегодня в школе выучивается, как строится простое предложение, какими бывают сложносочиненные и сложноподчиненные предложения и т.д., обучаемые часто не вполне отдают себе отчет в том, что таким образом их учат правильно писать, тогда как говорят они обычно по-другому. Как показали исследования по русской разговорной речи (Земская 1973; Лаптева 1976; Земская, Китайгородская, Ширяев 1981), для нее вполне обычны (допускаются свойственной этому узусу нормой) такие высказывания, как Книжка, я вчера на кухне оставила, принеси, пожалуйста. В письменном языке такие построения невозможны (противоречат норме). Соответствующая информация будет передана высказыванием типа: Принеси мне, пожалуйста, ту книжку, которую я вчера оставила на кухне. В первом случае структура фразы ориентирована на ситуацию разговора, когда понятно, о каких предметах идет речь, и нужно их только назвать (синтаксис таких высказываний можно назвать ситуативным – см. ниже, § V-1). Во втором случае у фразы правильная логическая структура: сначала названо действие, которое нужно совершить, потом его объект, потом дается характеристика этого объекта. Конечно, носитель современного русского языка может легко понять и без труда построить и вторую фразу, и он вряд ли припишет ей какую-либо сложность. Однако носитель языка, с которым мы обычно имеем дело, не только разговаривает, но и читает, т.е. привык к письменному языку. Он прошел школьное обучение, которое помогает ему избавиться от некнижных оборотов, когда он пишет сочинение или должен выступать на каком-нибудь собрании. О сложности освоения «литературного» способа изложения свидетельствует «неграмотное» письмо: неграмотность сказывается прежде всего в нестандартности синтаксических построений.

 

Письменные и устные тексты порождаются в разных условиях и рассчитаны на разное поведение адресата. Письменный текст обычно имеет выраженное начало и выраженный конец, и это определенным образом организует все изложение информации (риторические и синтаксические стратегии пишущего); устный (диалогический) текст, напротив, часто оказывается открытым, и у этого также есть свои риторические последствия.

 

Примеры различий в риторических стратегиях в целом достаточно известны. Так, скажем, для устной и письменной речи характерен разный порядок слов. В диалогической устной речи актанты (субъект, объект) часто помещаются перед предикатом, тогда как письменное изложение благоприятствует более «логическому» расположению элементов предикации: субъект, предикат, объект. Вот пример из записей разговорной речи:

 

[1] Она год вроде с этим мальчиком встречается, он ее на три года старше <…> Мама его ее обожает (Тимберлейк 2004, 458).

 

Представим себе, как это будет выглядеть в письменной форме, например, в письме:

 

[2] Она встречается с этим мальчиком, кажется, уже год, он старше ее на три года. Его мама ее обожает.

 

Можно сказать, что для разговорной речи предпочтительна такая стратегия, когда сначала в качестве темы указываются основные предметы {23} сообщения, а потом говорится о том, что с ними произошло или в каких отношениях они находятся. Как пишет Тимберлейк, «in speech, speakers are more inclined to view the world as relations among entities, expressed as bases before the predicate». Комментируя приведенный выше пример, он продолжает: «This inventory of entities is tied together by the predicate at the end, which states how these entities are related to each other» (там же). Для письменного изложения более характерно иное представление информации: сначала называется субъект (она), а то, что он производит с другими предметами сообщения, описывается как его свойство (встречается с этим мальчиком уже год; старше ее на три года). (Тимберлейк 2004, 457–458).

 

Эти явления имеют прямое отношение к обсуждавшейся выше проблеме единства языка. Мы можем задаться вопросом – в рамках типологии Джозефа Гринберга (Гринберг 1966) – является ли русский языком с преимущественным порядком SVO или языком с преимущественным порядком SOV, и ответ будет зависеть от того, имеется ли в виду письменная или устная разновидность этого языка. Вопрос, конечно, не в том, стоит или не стоит говорить о письменном русском и об устном русском как о двух разных языках – это схоластическая проблема, а в том, каков статус единого описания (грамматики) русского (или любого другого) языка. Обычное решение состоит в том, что русскому приписывается преимущественный порядок SVO, а SOV трактуется как коллоквиализм (т.е. как некоторое «стилистическое» отклонение). Это решение не учитывает той искусственной упорядоченности, которая свойственна письменному языку.

 

Искусственная (риторическая) упорядоченность возникает в силу того, что язык живет в развивающейся и усложняющейся культуре, и поэтому его риторическая организация представляет собой элемент культурного наследия, по преимуществу переходящий от одного «культурного» языка к другому. Она была, между прочим, с самого начала присуща синтаксису старославянского, с которым синтаксис русского литературного языка находится в преемственной зависимости. При этом синтаксис кирилло-мефодиевских переводов существенно отличался от синтаксиса любого из живых славянских диалектов эпохи христианизации славянства. Прежде всего это относится как раз к логической организации предложения. Логическая реорганизация синтаксических структур в древнейших переводах выступает одновременно как необходимое условие формирования обработанного письменного языка и как естественное следствие воспроизведения логической упорядоченности в синтаксисе греческих оригиналов.

 

Просто перенести в славянский текст синтаксис греческого или латинского оригинала было, конечно, невозможно, хотя все эти языки были родственными, и в синтаксисе у них было много общего. Однако можно было сохранить порядок слов, поскольку в славянском он был таким же свободным, как в классических языках, можно было найти подходящие славянские эквиваленты для греческих союзов и частиц, связывающих простые предложения в сложные. В тех же случаях, когда в разговорном языке соответствия не находилось, оставалось скопировать греческую синтаксическую конструкцию. Поэтому в церковнославянских переводах употребляются многочисленные синтаксические кальки, такие, например, {24} как двойной винительный, калькирующий Accusativus duplex греческого, или оборот ꙗкожє + инфинитив, повторяющий греч. оборот ὥστε + инфинитив (см. § V-4.1). Обработанный (риторически упорядоченный) синтаксис – это своеобразное культурное достояние, которое передается от одного культурного языка другому. Для того чтобы создать славянский эквивалент правильно организованной греческой фразе, можно было поставить, например, на место греческого глагола в неопределенной форме славянский глагол в той же форме, на место существительного – существительное (в том же падеже) и т.д. Например, слова Христа апостолам Андрею и Петру (Мк. 1: 17) переданы в славянском Евангелии так: «Прїидита вослѣдъ мєнє, и сотворю васъ быти ловца чєловѣкѡмъ» («Идите за мною, и Я сделаю, что вы будете ловцами человеков»); и неопределенная форма быти, и падежи существительных соответствуют здесь греческому тексту, в живой же славянской речи таких конструкций не встречалось. В результате подобной переводческой работы и возник особый синтаксис книжного славянского языка, который стал употребляться не только в переводных, но и в оригинальных сочинениях, повсеместно отличаясь от синтаксиса живых славянских диалектов. Конструкции этого рода составляли неотъемлемую часть церковнославянской синтаксической системы, и их последовательная трансформация приводит нас через несколько этапов к синтаксису современного русского литературного языка.

 

Итак, книжный язык принципиально отличается от разговорного (бытового), они разнородны и, как правило, не могут быть описаны как единая система. Это обстоятельство долгое время оставалось без внимания и в русском языкознании сделалось предметом филологической рефлексии сравнительно недавно, когда появились работы по разговорной речи, в особенности по синтаксису разговорной речи (Земская 1973; Лаптева 1976). Эти работы показали, что мы имеем здесь дело не с каким-то искажением литературного языка, чем-то, что выводится из него с помощью особых правил (эллипсиса, перестановки и т.д.), а с относительно автономной системой, требующей столь же автономного изучения. Речь не идет о «просторечии» или каком-либо социальном диалекте (субстандарте), а об общепринятой форме речевой деятельности, к которой причастны носители современного литературного языка. Правда, они склонны отрицать, что употребляют специфически разговорные конструкции (такое отрицание наблюдается повсеместно, когда носителям языкового стандарта предъявляют употребляемые ими субстандартные формы – см.: Лабов 1975), но наблюдения показывают, что они встречаются в речи носителей самых разных возрастных и образовательных групп.

 

В разговорной речи могут быть обнаружены категории и конструкции, которые отсутствуют в литературном языке. Так, например, в ней выделяется категория определенности, выражаемая препозицией местоимения 3 лица, выполняющего схожие с артиклем функции, ср.: Она почем навага? Она где тарелка? Закройте дверь. А кто ее держит дверь? Он где лежит сахар? Она еще не подсохла синяя кофта (Лаптева 1966, 47; Земская 1973, 245). В разговорной речи употребляется инфинитив в конструкциях, в которых он зависит от существительного и служит для него определением, {25} указывающим на цель (как инфинитив в германских языках или герундий в латыни), ср.: Папе надо кресло сидеть; Дайте мне бумагу писать; У нее нет стола заниматься; Где у вас полотенце руки вытирать? Зеркало в ванную повесить никак не соберусь купить (Земская 1973, 265). Понятно, что трактовать такую конструкцию в качестве производной от конструкции литературного языка с союзом чтобы, полученную с помощью эллипсиса, было бы натяжкой, хотя учитель в школе, встретив такого рода оборот в сочинении ученика, отметит его как стилистическую ошибку и исправит, вставив чтобы. Таким образом, современный русский литературный язык и современная русская разговорная речь представляют собой относительно автономные системы (узусы). Видимо, нецелесообразно называть их разными языками, но дело не в терминах: мы имеем дело с несколькими нечетко определенными и схожими друг с другом языковыми системами (подсистемами), которые находятся в употреблении у одного языкового коллектива (и в этом смысле являются одним языком), но не могут быть сведены к единой системе, Разные системы употребляются при разных обстоятельствах (в разных коммуникативных ситуациях), т.е. эти различия функционально мотивированы. Мы можем именовать их разными регистрами русского языка, помня, что речь идет об автономных узусах. {26}

 

 

5 Утверждение о вторичности письменной формы, конечно, отнюдь не специфично для Соссюра. Как только сравнительно-историческое языкознание начало заниматься звуковыми законами, письмо оказалось маргинализовано. История языка, по убеждению младограмматиков, их предшественников и их последователей, – это всегда его развитие в его звуковой форме. «Письмо, – по словам Л. Блумфилда (Блумфилд 1968, 35–36), – это не язык, но всего лишь способ фиксации языка с помощью видимых знаков <…> мы всегда должны предпочитать слову написанному слово звучащее». У Соссюра существенна полная немотивированность этого тезиса, поскольку язык строится из отношений и различий и материальная форма означающего не имеет никакого значения. Этот подход очевидным образом связан с принципиальным игнорированием языковой гетерогенности, в частности структурных различий письменного и устного языка в способах организации высказывания (ср. критику этих положений соссюровской теории у Р. Херриса – Херрис 1990, 38–42). {21}

 

6 Понятно, что такое противопоставление литературного языка и говора представляет собой существенное упрощение куда более сложной функциональной картины. Коммуникативные задания и письменного языка, и языка устного достаточно многообразны. Современное устное употребление включает, наряду с бытовым диалогом, и публичную речь (в разных ее вариантах: политического выступления, лекции, проповеди), и монологический нарратив, и телевизионный репортаж, и телевизионные новости. Письменная речь охватывает, наряду с интеллектуальной прозой (ученым трактатом или статьей), чат в интернете, дружескую переписку, деловые письма и документы, драмы и сценарии, легкое чтение и т.д. У всех этих разновидностей речевой деятельности свои языковые особенности, и для того чтобы вычленить из этого функционального разнообразия оппозицию письменных и устных текстов, нужно рассматривать иерархию разных узусов, более или менее характерных для письменного (или для устного) языка; скажем, чат, хотя и относится к письменному языку, имитирует стратегии устной речи (как правило, в большей степени, чем, например, комедия) и поэтому стоит на грани между письменным и устным языком. Вместе с тем выбор стратегии подачи информации не зависит непосредственно от письменной или устной формы ее представления, но обусловлен рядом более сложных факторов, таких как диалог или нарратив, спонтанно порождаемый или обработанный текст, конкретное или абстрактное содержание (см. выделение подобных факторов при исследовании противопоставления письменного и устного английского языка; эти факторы обозначаются как 'Interactive vs. Edited Text', 'Abstract vs. Situated Content', and 'Reported vs. Immediate Style'. – Байбер 1986, 410). Прототипически устные и прототипически письменные тексты группируют эти факторы противоположным образом, и именно полярное противопоставление этого рода, видимо, имел в виду Трубецкой, схематизируя оппозицию литературного языка и народного говора. {22}

 

Живов В.М. История языка русской письменности: В 2 т. Т. 1. М.: Русский фонд содействия образованию и науке, 2017. С. 20–26.
Ответить

Фотография Стефан Стефан 16.12 2018

Например, что это за «простой» язык, периода:  последние годы XVII - 40-е годы XVIII века (Петровское время)?

 

§ 3. Влияние языковой ситуации Юго-Западной Руси на великорусскую языковую ситуацию: преобразование здесь церковнославянско-русской диглоссии в церковнославянско-русское двуязычие

 

Как это ни парадоксально, значение «простой мовы» для истории русского литературного языка не меньше, если не больше, чем значение этого феномена для истории украинского или белорусского литературных языков. Действительно, «проста мова» не оказала почти никакого влияния на современные украинский и белорусский литературные языки, не отразившись и на последующей языковой ситуации на территории Украины и Белоруссии. Однако, на историю русского литературного языка «проста мова» как компонент югозападнорусской языковой ситуации оказала весьма существенное влияние. Достаточно указать, что если сегодня мы говорим об антитезе «русского» и «церковнославянского» языков, т.е. о «русском» языке как об антиподе «церковнославянского», то мы следуем именно югозападнорусской, а не великорусской традиции, принимая номенклатуру обозначений, отражающую языковую ситуацию Юго-Западной Руси XVI‒XVII вв.

 

Это связано с тем, что условно называется иногда «третьим южнославянском влиянием», т.е. влиянием книжной традиции Юго-Западной Руси на великорусскую книжную традицию в XVII в.; во второй пол. XVII в. это влияние приобретает характер массовой экспансии югозападнорусской культуры на великорусскую территорию.

 

В результате третьего южнославянского влияния языковая ситуация Юго-Западной Руси переносится на великорусскую почву, и это приводит к разрушению здесь диглоссии: в течение второй пол. XVII в. церковнославянско-русская диглоссия преобразуется в церковнославянско-русское двуязычие.

 

Рассмотрим, что именно происходит при таком перенесении. {86}

 

 

§ 3.1. Влияние со стороны церковнославянского языка: расширение функций церковнославянского языка на великорусской территории; церковнославянский язык как разговорный язык образованных кругов

 

Соотнесение церковнославянского языка Юго-Западной Руси и церковнославянского языка Московской Руси обусловливает непосредственное влияние первого на второй, что и происходит в процессе никоновской и послениконовской книжной справы: формальные особенности югозападнорусского извода церковнославянского языка переносятся в великорусский извод, в результате чего происходит образование единого общерусского извода церковнославянского языка31. В функциональном аспекте новый общерусский церковнославянский язык усваивает те функции, которые были {87} свойственны церковнославянскому языку Юго-Западной Руси; таким образом, наряду с усвоением формальных признаков церковнославянского языка Юго-Западной Руси имеет место усвоение его функций. При этом церковнославянский язык в великорусских условиях, где он был широко распространен и по традиции воспринимался как основной язык культуры, продолжает активно функционировать, в то время как в Юго-Западной Руси он был в значительной степени вытеснен «простой мовой».

 

Прежде всего, на церковнославянском языке начинают разговаривать, подобно тому, как это было принято в Юго-Западной Руси. В Юго-Западной Руси, как мы знаем, на церковнославянском языке специально учили разговаривать в братских школах (см. выше, § ІІІ-2.2). То же самое возникает теперь и в великорусских условиях: в великорусских духовных школах, созданных по образцу югозападнорусских, также учат разговаривать по-церковнославянски. Так, Тредиаковский в предисловии к «Езде в остров Любви» свидетельствует, что в свое время он разговаривал на этом языке: «Прежде сего не толко я им писывал, но и разговаривал со всеми» (Тредиаковский, III, с. 649‒650). По всей видимости, речь идет о периоде его обучения в Славяно-Греко-Латинской Академии, т.е. о 1723‒1726 гг. Это свидетельство Тредиаковского находит документальное подтверждение в учебных тетрадях студентов Славяно-Греко-Латинской Академии за те же годы. В этих тетрадях мы встречаем характерные упражнения по переводу с русского языка на церковнославянский: соответствующие тексты расположены в параллельных колонках с надписью «простѣ» и «славенски» (см. тетрадь домашних упражнений студента Михаила Иванова за 1726‒1728 гг. ‒ ГПБ, Вяз. Q. 16, л. 72‒75)32. Это один из первых примеров параллельных церковнославянско-русских текстов в великорусских условиях ‒ подобное явление невозможно в ситуации диглоссии, но естественно в ситуации двуязычия: {88} параллельные тексты свидетельствуют о параллелизме функций. Параллельные тексты на церковнославянском и на «простом» (русском) языке можно найти ‒ в те же годы и в том же социуме! ‒ и в грамматике Федора Максимова (1723, с. 98‒100, 109, 113‒114), которая предназначена именно для учеников духовных школ (эта грамматика была создана в новгородской епархиальной «грекославенской» школе).

 

Соответственно церковнославянский язык предстает как язык ученого сословия, т.е. приобретает функции, свойственные латыни на Западе, и становится вообще функциональным эквивалентом латыни. Характерно, что в упомянутой тетради Михаила Иванова, наряду с переводами с русского на церковнославянский, можно найти переводы как с церковнославянского на латынь, так и наоборот33. Указание на то, что церковнославянский язык, подобно латыни, является языком науки, содержится у Лудольфа в его грамматике 1696 г.: «Точно так же как никто из русских не может писать или рассуждать о научных материях (erudite), не пользуясь славянским языком, так и наоборот, ‒ в домашних и интимных беседах нельзя никому обойтись средствами одного славянского языка». Поскольку церковнославянский язык предстает как язык учености, злоупотребление этим языком может восприниматься именно как претензия на ученость и соответственно вызывать отрицательную реакцию: по свидетельству Лудольфа, «чем более ученым кто-либо хочет казаться, тем больше примешивает он славянских выражений к своей речи или в своих писаниях, хотя некоторые и посмеиваются над теми, кто злоупотребляет славянским языком в обычной речи» (Лудольф, 1696, л. А/1‒2; Ларин, 1937, с. 47‒48, 113‒114). То же говорит и И.В. Паус в своей рукописной «Славяно-русской грамматике» (1705‒1729 гг. ‒ рукопись БАН, собр. иностр. рукописей, 192): «Потребность в славянском языке можно видеть в том, что как только в обыденной речи заходит разговор о высоких или духовных предметах, тотчас начинают употреблять славянский язык» (л. 3); по словам Пауса, «славянский язык используется {89} больше в церкви, а русский распространен в обыденной жизни, но в государственных и научных вопросах пользуются все же славянским. Между тем русский язык ‒ достояние простого народа» (л. 5, ср. также л. 9) (Михальчи, 1969, с. 34‒35, 40, 51). В этом же смысле, наконец, следует понимать и извинения Тредиаковского в предисловии к «Езде в остров Любви» перед теми, при которых он в свое время, разговаривая по-церковнославянски, «особымъ рѣчеточцемъ хотѣлъ себя показывать» (Тредиаковский, III, с. 650).

 

В соответствии со сказанным ученые диспуты во второй пол. XVII в. ведутся по-церковнославянски: иллюстрацией может служить запротоколированная беседа Симеона Полоцкого, Епифания Славинецкого и Паисия Лигарида с Николаем Спафарием, имевшая место в Москве в 1671 г. (Голубев, 1971)34. Различие в языковой ситуации наглядно видно, если сопоставить этот диспут с прениями московских книжников игумена Ильи и Ивана Наседки с Лаврентием Зизанием в 1627 г., т.е. еще в условиях диглоссии (см.: Заседание в Книжной Палате…; Прения Лаврентия Зизания…), которые ‒ несмотря на свою богословскую тематику ‒ велись на некнижном языке.

 

Равным образом со второй пол. XVII в. значительно расширяется круг научной литературы на церковнославянском языке; в целом ряде случаев соответствующие тексты переводятся на церковнославянский непосредственно с латыни (Кутина, 1978, с. 249). Вместе с тем, в условиях церковнославянско-русского двуязычия ‒ при характерном для двуязычия дублировании функций ‒ церковнославянский язык в качестве языка науки может выступать параллельно с русским. Так, в дошедшем до нас деле о сумасшедшем {90} самозванце 1690 г. фигурируют медицинские заключения трех врачей, представляющие собой сделанные тогда же переводы с латыни и с греческого. Одно из этих заключений переведено на довольно чистый церковнославянский язык (Зенбицкий, 1907, с. 156). Таким образом, церковнославянский выступает в этом случае как возможный, но не обязательный язык учености.

 

В конце XVII в. Карион Истомин пишет в предисловии к своему рукописному букварю, что последний предназначен для того, чтобы «учитися читати божественныя книги и гражданских обычаев и дел правных» (Браиловский, 1902, с. 293). Таким образом, букварь церковнославянского языка предназначается не только для обучения чтению церковной литературы, но и для овладения литературой светской ‒ это явно связано с секуляризацией литературного языка. Особенно любопытно упоминание «дел правных», которое, возможно, говорит о том, что применение церковнославянского языка распространяется и на юридическую литературу, т.е. имеет место славянизация таких текстов, которые раньше ‒ в условиях диглоссии ‒ писались по-русски. Расширение функционирования церковнославянского языка наблюдается и в других сферах ‒ в частности, на церковнославянском языке начинают писаться письма, что для предшествующего периода нехарактерно. В конце XVII ‒ нач. XVIII в. письма по-церковнославянски могут писать как духовные лица (такие, как новгородский митрополит Иов или иеродиакон Дамаскин), так и светские (например, Ф. Поликарпов или А.А. Курбатов).

 

Эта активизация в употреблении церковнославянского языка в значительной степени связана с активным характером обучения ему. Он усваивается не пассивно, как раньше, путем чтения и заучивания наизусть определенного корпуса текстов, а активно, с помощью грамматики, т.е. обучение ему в известной мере уподобляется обучению латыни в католических духовных школах. Митрополит Паисий Лигарид, требуя от царя Алексея Михайловича открытия училищ, специально настаивал на таком именно обучении церковнославянскому языку: «Иллирическа, или славенска языка весьма учитися подобает Россом, но со правилом грамматическим, а не простообычно» (Субботин, IX, с. 240). Изменение характера владения церковнославянским языком отмечает и Афанасий Холмогорский, утверждая (с некоторым {91} полемическим преувеличением), что «в’ прежняя времена рѣдко такія люди въ Россійской державѣ обрѣталися, который точію по книзѣ глаголати мало может, а не писати книги, ради неученія грамматіческих наук» (Афанасий, 1682, л. 260 об.‒261)35. Соответственно, Иван Посошков в своем «Проекте о школах» настаивает на необходимости «состроити граматика на славенском языке з добрым исправлением… и о всяком разуме грамматическом буде возможно положить бы толкованіе явственное, чтоб мочна было и без учителя хотя отчасти дознаватися… а к тому не худоб и писмен азбучных пополнить, понеже азбука есть не евангельское слово, ни от бога она составлена но от учителеи и елико им вмѣнилось толико тогда и положилось» (Обнорский и Бархударов, II, 2, с. 8)36. В последней части приведенной цитаты содержится явная полемика с трактатом черноризца Храбра (хорошо известным русскому читателю, поскольку он воспроизводится в букварях XVII в.); вообще Посошков склонен относиться к церковнославянскому языку как к обычному средству коммуникации, усвоение и владение которым предполагает рационально составленное грамматическое описание37. {92}

 

 

31 Об ориентации никоновских и послениконовских справщиков на югозападнорусскую традицию наглядно свидетельствуют так называемые «ковычные» или корректурные книги, отражающие процесс справы. Как показывают эти источники, московские справщики правили книги главным образом не по греческим оригиналам и не древним рукописям, как они дипломатически заявляли в своих предисловиях, а по югозападнорусским печатным изданиям, правленным с греческих оригиналов (Дмитриевский, 1895, с. 30; Дмитриевский, 1909, с. 2; Дмитриевский, 1912, с. 250‒260; Дмитриевский. О исправлении книг…; Голубинский, 1905, с. 56; Сове, 1968, 73, примеч. 5; Варакин, 1910, с. 16; Н. Успенский, 1975, с. 152, 162, 170; Никольский, 1978, № 9, с. 76‒77, № 11, с. 67; Трубецкой, 1975, с. 291, примеч. 6). Это непосредственно сказывается на языковых особенностях правленных книг. По мнению Трубецкого, новый церковнославянский язык должен рассматриваться скорее как продолжение югозападнорусского церковнославянского языка, нежели великорусского (Трубецкой, 1927, с. 64, 66 и приложение I, ср. также с. 76‒77); во всяком случае он обладает целым рядом признаков, объединяющих его с церковнославянским языком Юго-Западной Руси, но отличающих от церковнославянского языка Московской Руси. Собственно великорусская традиция церковнославянского языка сохраняется у старообрядцев, не принявших никоновских нововведений; различие между старообрядческим и новообрядческим изводами церковнославянского языка, как правило, соответствует различию церковнославянских языков Московской и Юго-Западной Руси (ср.: Успенский, 1969, с. 27). {87}

 

32 Уместно отметить, что само наименование Славяно-Греко-Латинской Академии восходит к названию братских школ, которые в XVII в. часто именовались «греко-латино-славянскими» (ср. Архангельский, 1888, с. 38, 40). Непосредственным образцом для Славяно-Греко-Латинской Академии была, видимо, Киево-Могилянская Академия (Верховской, I, с. 100). {88}

 

33 Ср. также книги с параллельным церковнославянским и латинским текстом ‒ например, «Притчи Эссоповы на латинском и русском языке» (Амстердам, 1700 ‒ Быкова и Гуревич, 1958, с. 286, № 12). «Русским» языком здесь именуется церковнославянский (см. Тарковский, 1975, с. 30). {89}

 

34 Голубев, опубликовавший беседу со Спафарием, ошибается, считая, что беседа эта велась на латинском языке (Голубев, 1971, с. 296). В одном случае в ходе беседы Спафарий обращается к Паисию Лигариду по-гречески. Симеон Полоцкий, не знавший греческого, предложил ему изъясняться по-церковнославянски, сказав: «Даждь ответ славенским языком, да и прочии знают». Спафарий, однако, затруднился выразить свою мысль на церковнославянском языке и предложил Симеону перейти на латынь (там же, с. 300). Речь идет, очевидно, лишь об одном моменте беседы; во всяком случае, церковнославянский, греческий и латынь могут употребляться здесь параллельно. {90}

 

 

35 Характерна в этом смысле позиция Симеона Полоцкого, о которой мы говорим в экскурсе II.

 

36 К истории «Проекта о школах» см. экскурс III.

 

37 Влияние книжной традиции Юго-Западной Руси на великорусскую книжную традицию сказывается и на наименовании церковнославянского языка, который со второй пол. XVII в. начинает называться в Москве на югозападнорусский манер ‒ «славенским», а не «словенским», как было принято до того времени (ср. выше, с. 65, примеч.). Этот процесс очень наглядно отражается в книжной справе. Так, московские справщики, работающие над изданием Учительного Евангелия 1662 г., пользуются предшествующим московским изданием 1652 г., производя в нем необходимые исправления; в частности, словенскагѡ ꙗзыка правится здесь на славенскагѡ ꙗзыка (см. «ковычный» экземпляр Учительного Евангелия 1652 г. с исправлениями справщиков ‒ ЦГАДА, ф. 1251, № 237/2, л. 539). Таким образом, форма «славенский», югозападнорусская по своему происхождению, воспринимается теперь в Москве как нормативная. Правомерность такого именно наименования обосновывается специальными этимологическими рассуждениями, связывающими «славенский» и «слава» ‒ ср. рассуждения такого рода у Паисия Лигарида (Субботин, IX, с. 240‒241), у Федора Поликарпова (1704, {92} предисловие, л. 2‒2 об.) и, наконец, у Тредиаковского (III, с. 319); Тредиаковский при этом воспринимает прилагательные «словенский» и «славенский» как разные слова, противопоставленные по своему значению. {93}

 

Успенский Б.А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI‒XIX вв.). M.: Гнозис, 1994. С. 86‒93.
Ответить

Фотография Стефан Стефан 03.01 2019

§ 18.3. Возникновение «простого» языка, противопоставленного церковнославянскому языку. Если церковнославянский язык югозападнорусской редакции непосредственно влияет на великорусский церковнославянский язык, то непосредственное влияние «простой мовы» было невозможно ввиду отсутствия парного эквивалентного явления в великорусских условиях. Однако заимствуется именно языковая ситуация ‒ заимствуется само понятие «простого» языка, который понимается в югозападнорусском смысле, т.е. как литературный язык, противопоставленный церковнославянскому языку и с ним конкурирующий; иначе говоря, является «просторечие» как особая форма литературного языка. Как и в Юго-Западной Руси, «простой» язык в качестве литературного противостоит не только церковнославянскому языку, но и разговорной речи.

 

Соотнесение югозападнорусской «простой мовы» и великорусского «простого диалекта» находим у иеродиакона Феофана, который в 1660‒1670-х годах переводил в Саввино-Сторожевском монастыре сочинения югозападнорусских авторов на церковнославянский язык (см. о нем: Строев, 1882, с. 306‒308). В предисловии к своему переводу (1667 г.) «Неба нового» Иоанникия Галятовского Феофан объясняет, почему эта книга «преписася с белороссийскаго диалекта на истинный широкословенороссийский диалект», т.е. переведена с «простой мовы» на церковнославянский язык: «Яко аще и сродни нам малыя и белыя России жители, ибо и тем быти словяном, не точию им, но и поляком, еже есть самем ляхом, но за купножительство иностранных обителей с нами различие имут некиими реченми, яже нам, истинным словяном, странна и необычна; аще и не всеми, но многая в них иностранная нашего простаго диалекта речения обретаются, яже не суть во книгах тиснящихся в типографии царствующаго града Москвы» (Харлампович, 1914, с. 435). Итак, «проста мова» явно соотносится с русским «простым диалектом» Московской Руси. Знаменательно, вместе с тем, что Феофан еще не пытается писать на этом «простом диалекте».

 

С конца XVII в. на великорусской территории появляются произведения, написанные, по утверждению их авторов, на «простом» языке. Так, Авраамий Фирсов переводит в 1683 г. Псалтырь (ГИМ, Син. 710; ср. Горский и Невоструев, I, с. 190‒196; см. изд.: Фирсов, 1989), причем книга начинается с извещения: «Преведена сіꙗ свтаꙗ бгодохновеннаꙗ книга псалтірь на нашъ простои, обыклои, словенскои ѧзыкъ» (л. 1); и далее в «Предисловии к читателю» переводчик говорит: «Ннѣ в сеи книгѣ псаломнои, истолкованы псалмы, на нашъ простои словенскои ѧзыкъ, с великим прилежаніем… без всякаго украшеніꙗ, удобнѣишаго ради разума» (л. 7). {490} Псалтырь Авраамия Фирсова переводилась с польского (она обнаруживает текстуальную близость как к польской протестантской брестской Библии 1563 г., так и ‒ в меньшей степени ‒ к католической Библии 1599 г., переведенной Вуйком), и, таким образом, великорусский «простой язык», подобно «простой мове» Юго-Западной Руси, соотносится с польским литературным языком.

 

Язык Авраамия Фирсова в целом должен быть квалифицирован как гибридный церковнославянский (ср. Целунова, 1985), т.е. такой язык, книжный характер которого основан лишь на отдельных признаках книжности ‒ последние накладываются на нейтральный в плане противопоставления русского и церковнославянского языка фон и могут быть проведены достаточно непоследовательно. Тексты на гибридном церковнославянском языке писались и раньше, однако раньше он воспринимался как допустимое отклонение от норм книжного языка (ср. § 8.7.2; § 14.4). У Авраамия Фирсова этот язык претендует на самостоятельный статус, т.е. «простой» язык противопоставляется традиционному церковнославянскому языку как особый книжный язык. На этот самостоятельный статус ясно указывает перевод Псалтыри на данный язык ‒ гибридный церковнославянский язык употребляется здесь параллельно традиционному. При этом мотивом такой замены (перевода) является удобопонятность данного языка в отличие от традиционного церковнославянского языка. Язык Авраамия Фирсова с его нередкими полонизмами не обязательно был понятен широкому читателю; ссылка на удобопонятность и общедоступность явно восходит к югозападнорусской культурной традиции, где именно таким образом, как мы видели, мотивируется перевод текстов на «просту мову» (§ 15.5); язык Авраамия Фирсова выступает в той же функции, что и «проста мова».

 

В XVIII в. произведения, написанные на «простом» языке, уже не представляют собой единичного явления. В 1718 г. выходит «География генеральная» Б. Варения, переведенная «с латінска ꙗзыка на россіискій» Федором Поликарповым с помощью Софрония Лихуда (ср. § 18.3.1); в предисловии к этой книге Поликарпов подчеркивает, что она переведена «не на самый славенскій высокій діалект.., но множае гражданскаго посредственного употреблях наречія». В 1720 г. выходит первым изданием букварь Феофана Прокоповича («Первое учение отроком»); в предисловии к нему сообщается, что «в России были таковыя книжицы, но понеже славенским высоким діалектом, а не просторѣчіем написаны… того ради лишалися доселѣ отроцы подобающаго себѣ воспитанія» (Феофан Прокопович, 1721, л. 4 об.‒5) ‒ имеется в виду катехизисное изложение православного вероисповедания, т.е. толкование основных текстов (Символа веры и др.), которое помещено здесь {491} вслед за показанием букв и слогов, составляющих необходимую принадлежность всякого букваря. Букварь Феофана Прокоповича в какой-то мере представляет собой осуществление той программы, которую Феофан намечает в «Духовном регламенте» (1718‒1720 гг.): действительно, уже в «Духовном регламенте» мы находим призыв к общедоступному «просторечному» изложению православного вероучения; здесь же отмечается, что церковнославянский перевод святоотеческой и учительной литературы «стал темен» (см. подробнее: Успенский. 1994, с. 199‒200; Успенский, 1985, с. 123‒124).

 

Равным образом и «Последование о исповедании» Гавриила Бужинского (М., 1723) написано «просторѣчно, да бы самое скудоумнѣйшее лице могло выразумѣть» (л. 32 об.); речь идет о тексте, который надлежит произносить священнику при исповеди, т.е. об определенной части богослужебного процесса. В 1725 г. выходит «Библиотека» Аполлодора, переведенная с греческого языка Алексеем Барсовым, с предисловиями переводчика и Феофана Прокоповича. В предисловии Барсова говорится, что в декабре 1722 г. Петр «сію книгу Еллинским и Латинским діалекты изданую вручил Святеишему Правителствующему Сѵноду, повелѣвая да бы преведена была на общій Россіискій язык» (с. 19); точно так же и Феофан Прокопович, подчеркивая в своем предисловии, что эта книга переведена именно «на рускіи… діалект» (с. 2), и объясняя, «чесо ради книга сія и нашего языка діалект переводом и печатію свѣт себѣ в Россіи получила» (с. 3), указывает, что Петр ее «повелѣл на рускіи наш язык перевесть и напечатать» (с. 4). Наконец, и Тредиаковский заявляет в предисловии к «Езде в остров Любви» (1730 г.), что он эту книгу «неславенскимъ языкомъ перевелъ, но почти самымъ простымъ Рускимъ словомъ, то есть каковымъ мы межъ собои говоримъ» (Тредиаковский, III, с. 649); точно так же и Кантемир говорит в предисловии к своим сатирам о «простом» слоге сатир (Кантемир, I, с. 8), а в предисловии к переводу «Таблицы Кевика философа» (1729 г.) сообщает: «я нарочно прилежалъ сколько можно писать простѣе, чтобы всѣмъ вразумительно» (Кантемир, II, с. 384). Таким образом, устанавливается довольно отчетливое противопоставление церковнославянского языка другому книжному языку, который декларативно объявляется «простым» и общепонятным и в качестве общелитературного языка начинает конкурировать с церковнославянским языком.

 

Выражение «общий российский язык», которым пользуется при этом Алексей Барсов, ближайшим образом напоминает наименование «простой мовы» в киевской Постной Триоди 1627 г., где говорится о «российской беседе общей» (§ 15.4). Это совпадение объясняется в виду того, что как то, так и другое выражение калькирует {492} название новогреческого языка: не случайно в обоих случаях имеет место перевод с греческого. Мы вправе предположить, таким образом, что Барсов как-то ассоциирует русскую и греческую языковую ситуацию; такая же позиция характерна в те же годы и для других великорусских книжников того же круга (см. § 19.2).

 

Тексты, написанные на «простом» языке, обнаруживают сравнительно мало сходства. Это и понятно, поскольку каждый автор, который пишет на «простом» языке, не следует какой-то сложившейся традиции, но пытается индивидуально решить проблему создания нового литературного языка, противопоставленного церковнославянскому языку, ‒ что такое «простой» язык, было непонятно, но имелся, так сказать, социальный заказ писать на нем. В результате содержание понятия «простой язык» оказывается весьма неопределенным, оно определяется чисто негативно ‒ отталкиванием от церковнославянского языка, однако конкретный характер этого отталкивания решается каждый раз по-разному. Отсюда определяется диффузность, размытость этого языка, отсутствие границ, которые бы его четко определяли, и вместе с тем отсутствие в нем стилистической дифференциации ‒ противостоят не стили «простого» языка, а индивидуальные варианты. Отсюда же объясняется динамичность «простого» языка, его потенция к изменению, не ограниченная никакой традицией.

 

Неопределенность понятая «простой язык» отчетливо выражена в Псалтыри Авраамия Фирсова, где могут предлагаться несколько вариантов перевода, которые характеризуются разной степенью близости к живому, некнижному языку: один из вариантов помещается непосредственно в тексте, другие даются на полях, Так, например, начало I-го псалма представлено здесь вариантами: «Блженъ мужъ которыи не идет на совѣт нечестивых» или «Добрыи тои чвкъ…» и т.д. (ГИМ, Син. 710, л. 10; Фирсов, 1989, с. 32). Необходимо отметать, что в каких-то случаях вариантные чтения на полях у Фирсова могут отражать соответствующие глоссы исходного польского текста, который лег в основу данного перевода, однако к данному случаю это, кажется, не относится.

 

Тем не менее, сам факт функционирования «простого» языка, т.е. признание возможности отклонения от церковнославянских языковых норм, имеет исключительное значение для последующей эволюции русского литературного языка, обусловливая в конечном счете влияние разговорной речи на литературный язык. Этому способствуют именно такие факторы, как неустойчивость «простого» языка, его неоформленность, потенция к изменению (динамичность). Все это определяет его постепенное сближение с живой разговорной речью, с которой он и может отождествляться {493} в языковом сознании. «Простой» язык может быть достаточно книжным по своей природе, однако он противостоит прежде всего церковнославянскому языку, а не живой речи. Существенно, что здесь возможно ‒ и постоянно происходит ‒ заимствование элементов живой разговорной речи, что и приводит к ее фактической легитимации. В этом значение «простого» языка: он ценен не сам по себе, поскольку это явление более или менее индивидуальное и преходящее; он свидетельствует о превращении церковнославянско-русской диглоссии в церковнославянско-русское двуязычие.

 

Одновременно в результате третьего южнославянского влияния изменяется значение понятая «русский язык» в великорусском языковом сознании. Именно под влиянием языковой ситуации Юго-Западной Руси «русский» язык начинает противопоставляться церковнославянскому языку. Так, в «Мусикии» Иоанникия Коренева 1681 г. читаем: «По кіевски клиросы, по руски станицы, славенски такожде лики» (Смоленский, 1910, с. 12) ‒ «русский» язык здесь противостоит «славенскому» и обозначает разговорную речь. В этом же значении использует слово «русский» и Сильвестр Медведев в «Манне» 1687 г.; обсуждая здесь фразу из чина литургии «Сотвори убо… преложив Духом Твоим Святым», Медведев замечает: «Здѣ правовѣрніи, разумъ грамматичный извѣстно вѣдущіи, зрите реченія преложивъ, глаголъ-ли или причастіе или дѣепричастіе. И коего времени и како по-русску на простый нашъ народный языкъ толкуется» (Прозоровский, 1896, с. 488). {494}

 

Успенский Б.А. История русского литературного языка (XI‒XVII вв.). 3-е изд., испр. и доп. М.: Аспект Пресс, 2002. С. 490‒494.
Ответить

Фотография И.Лаптев И.Лаптев 05.01 2019

.
Сообщение отредактировал И.Лаптев: 05.01.2019 - 15:52 PM
Ответить

Фотография И.Лаптев И.Лаптев 05.01 2019

2 период. Перестройка отношений между регистрами в результате отталкивания книжного языка от разговорного. Развитие грамматического подхода к книжному языку (XIV–XVI вв.).

Двусмысленность.
1. Отталкивание = разделение.
2. Отталкивание = взятие за основу.
Что здесь имеется в виду?
 

Церковнославянское влияние на разговорный язык отразилось, по-видимому, в русских говорах, где широко представлены неполногласные формы (см. Порохова, 1971; Порохова, 1972; Порохова, 1976; Порохова, 1978; Порохова, 1988).

Полногласная (разговорная) - неполногласная (книжная) формы одинаковых терминов
ворон - вран
ворота - врата
мороз - мpaз
холод - хлад
хором - храм
...
Думается на формирование московского аканья (ставшего литературным) церковно-славянский язык повлиял не меньше, чем приход южно-русского населения. "Хэканья" этот приход у москвичей так и не сформировал.
Думается чтобы показаться умным и культурным у многих москвичей не хватало знаний употребить правильные книжные слова, но хватало соображения говорить привычные слова на манер книжных.
Как говорил Задорнов:
"у нас, сами понимаете, соображалка-то есть, жалко, что думалки нет."
(как у меня соображения хватило, чтобы ввести антинаучный термин "хэканье")
Сообщение отредактировал И.Лаптев: 05.01.2019 - 16:40 PM
Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.01 2019

Думается на формирование московского аканья (ставшего литературным) церковно-славянский язык повлиял не меньше, чем приход южно-русского населения. "Хэканья" этот приход у москвичей так и не сформировал.

Запустение южнорусских земель и массовый исход южнорусского населения на север в XIII в. – это историографический миф. Он опровергается данными археологии.

http://a-nevskiy.nar...library/31.html

 

После ухода монголов население старалось возвратиться на обжитые места. Переселение жителей Древней Руси из одного княжества в другое не имело тотального характера, и значение этого процесса зачастую преувеличивается. Тем не менее, насильственные депортации во время междоусобных войн были обычным явлением.

 

Что касается московского аканья, то это сравнительно позднее явление (Иван IV Грозный и знатные бояре XVII в. имели окающее произношение), закрепившееся в XVII–XVIII вв., и церковнославянский язык с его тяготением к оканью здесь ни при чём.

http://fonetica.phil...oepija/mosk.htm

Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.01 2019

Полногласная (разговорная) - неполногласная (книжная) формы одинаковых терминов

Насколько я знаю, существует немного примеров обратного («млеко» ‒ «молоко» и т.д.).

Ответить

Фотография И.Лаптев И.Лаптев 05.01 2019

Что касается московского аканья, то это сравнительно позднее явление (Иван IV Грозный и знатные бояре XVII в. имели окающее произношение), закрепившееся в XVII–XVIII вв., и церковнославянский язык с его тяготением к оканью здесь ни при чём.

Тогда - что "при чём"???

Так Ваши утверждения:

1. Не дают ответа на причины появления "аканья" у москвичей.

2. Прямо противоречат друг другу:

Запустение южнорусских земель и массовый исход южнорусского населения на север в XIII в. – это историографический миф. Он опровергается данными археологии.

 

днако в Москве среди населения, пришедшего с юга и востока, было распространено и акающее произношение, которое постепенно укрепилось и к 18 в. стало господствующим.

 

это по Вашей ссылке http://fonetica.phil...oepija/mosk.htm

То видимо мой аргумент всё-таки истинен, а Ваш - ложен.

Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.01 2019

"Хэканья" этот приход у москвичей так и не сформировал.

Южнорусское диалектное произношение г как фрикативного [γ] и [х] (в конце слова и перед глухой согласной) ‒ это не «хэканье».

Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.01 2019

Так Ваши утверждения:

1. Не дают ответа на причины появления "аканья" у москвичей.

2. Прямо противоречат друг другу:

Мои утверждения основаны на информации по ссылкам. Никаких противоречий, вопреки вашей лжи, там нет.

 

То видимо мой аргумент всё-таки истинен, а Ваш - ложен.

Этот апломб ни на чём не основан, т.к. вы не сумели полностью прочесть ни мои сообщения, ни данные, на которые я сослался. Ваш троллинг здесь неуместен.

 

 

Смотрите внимательнее:

 

Запустение южнорусских земель и массовый исход южнорусского населения на север в XIII в. – это историографический миф.

 

Что касается московского аканья, то это сравнительно позднее явление (Иван IV Грозный и знатные бояре XVII в. имели окающее произношение), закрепившееся в XVII–XVIII вв., и церковнославянский язык с его тяготением к оканью здесь ни при чём.

 

И.Лаптев, у вас большие проблемы с историей, ибо вы путаете Древнюю Русь XIII в. и Россию XVII–XVIII вв.

Ответить

Фотография И.Лаптев И.Лаптев 05.01 2019


По Вашей ссылке совершенно верно сказано:

Окал Иван Грозный и его окружение ...


Потому как:
1. Иван Грозный в обычной речи говорил естественно не по церковно-славянски, а по разговорному русскому, с полногласием и оканьем.
2. Иван Грозный был человек грамотный - вряд ли путал церковно-славянские слова и слова русские разговорные, и уж тем более вряд ли искажал их)))

Аканье в московский диалект было привнесено именно МАЛОГРАМОТНЫМИ людьми, не знавшими книжные слова, но поверхностно соображавшими, чем они отличаются от русских разговорных. Эти выскочки из простонародья при царском дворе сделали свою безграмотную речь - нормой, "красивым" придворным произношением.
Думается закрепил это произношение придворной челяди своим примером Петр Великий, опиравшийся прежде всего на выскочек, плохо знавших русский язык. ... или его не знавших
А вы когда-нибудь слышали как говорят немцы между собой?
Преобладание звука "а" - подавляющее. Хотя немецкие диалекты - сильно различаются.
Но лично мне бросилось в ухо именно преобладание "а".

Помните:

Da wird getanzt, gelacht und geliebt. Moskau Lebt!


Думается и петровские немцы внесли свой посильный вклад в формирование русского литературного языка)))


Сообщение отредактировал И.Лаптев: 05.01.2019 - 21:23 PM
Ответить

Фотография И.Лаптев И.Лаптев 05.01 2019

 

"Хэканья" этот приход у москвичей так и не сформировал.

Южнорусское диалектное произношение г как фрикативного [γ] и [х] (в конце слова и перед глухой согласной) ‒ это не «хэканье».

 


1. Но Вы же вот прекрасно поняли о чём я говорю! Как думаю и все))

2. Вы невнимательны! Я предвосхитил Ваше замечание своим:
 

Как говорил Задорнов:
"у нас, сами понимаете, соображалка-то есть, жалко, что думалки нет."
(как у меня соображения хватило, чтобы ввести антинаучный термин "хэканье")

 

Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.01 2019

1. Иван Грозный в обычной речи говорил естественно не по церковно-славянски, а по разговорному русскому, с полногласием и оканьем.

2. Иван Грозный был человек грамотный - вряд ли путал церковно-славянские слова и слова русские разговорные, и уж тем более вряд ли искажал их)))

Иван Грозный писал и на русском, и на церковнославянском, причём иногда на обоих языках одновременно. В письме к монахам он несколько раз переходит с одного языка на другой.

 

P.S. "Говорить по разговорному русскому" – это безграмотное выражение. Правильно: "Общаться на русском разговорном языке".

Ответить

Фотография И.Лаптев И.Лаптев 05.01 2019

И.Лаптев, у вас большие проблемы с историей, ибо вы путаете Древнюю Русь XIII в. и Россию XVII–XVIII вв.


1. Мы обсуждаем конкретный вопрос появления "аканья", а не мои познания в истории вообще.
Больше самокритики! ))

2. Зачем тут детерминировать(выделять) XIII в. и XVII–XVIIIвв.??? Тем более я нигде не упоминал конкретные даты.
Формирование языка, даже отдельных его правил - непрерывный и длительный процесс. Это века.
В данном вопросе - появление аканья - процесс, связанный с усилением Москвы и ростом придворной челяди.
Вполне вероятно, что Иван Грозный окал, а его челядь не желая качественно учить церковнославянский язык (тем более он ей в работе был не нужен) - вставляла в свою речь книжные слова и искажала на манер книжных полногласные слова русские разговорные.
То есть - начинала акать, мало помалу распространяя это произношение среди среднего сословья. А Петр негласно узаконил это произношение.
Сообщение отредактировал И.Лаптев: 05.01.2019 - 21:47 PM
Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.01 2019

Аканье в московский диалект было привнесено именно МАЛОГРАМОТНЫМИ людьми, не знавшими книжные слова

Это абсолютно неверно. К XVII–XVIII вв. уже давно существовали южная (с аканьем) и северная (с оканьем) группы русских говоров. Вы не знаете историю русского языка.

Ответить

Фотография И.Лаптев И.Лаптев 05.01 2019

Иван Грозный писал и на русском, и на церковнославянском, причём иногда на обоих языках одновременно. В письме к монахам он несколько раз переходит с одного языка на другой.

Тем более. Уж если "отец родной" делает кашу из двух языков - то смердам это делати сам Бог велел.
Они и мешали и дальше, и больше. Пока это не стало нормой.

Аканье в московский диалект было привнесено именно МАЛОГРАМОТНЫМИ людьми, не знавшими книжные слова

Это абсолютно неверно. К XVII–XVIII вв. уже давно существовали южная (с аканьем) и северная (с оканьем) группы русских говоров. Вы не знаете историю русского языка.

А что конкретно в моих словах неверно-то?
Всё я верно сказал.
Южнорусское аканье никак не повлияло на аканье московское. Как и не привнесло в него "хэканья".
Так же не повлияло на московское аканье восточное аканье мордовское.
Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.01 2019

1. Мы обсуждаем конкретный вопрос появления "аканья", а не мои познания в истории вообще.

И.Лаптев, если у вас действительно есть знания по истории и лингвистике, вы их мастерски скрываете. Жаль, что продолжаете вертеться, как уж на сковороде.

 

2. Зачем тут детерминировать(выделять) XIII в. и XVII–XVIIIвв.??? Тем более я нигде не упоминал конкретные даты.

Вы соврали, будто мои утверждения, касающиеся двух совершенно разных периодов времени, противоречат друг другу и были уличены в этом.

http://istorya.ru/fo...e=2#entry443066

 

Формирование языка, даже отдельных его правил - непрерывный и длительный процесс. Это века.

В данном вопросе - появление аканья - процесс, связанный с усилением Москвы и ростом придворной челяди.

Дело в не какой-то "придворной челяди". В XVIXVII вв. Москву переселялись не только русские с юга и востока, но также и множество акающих жителей белорусских земель.

http://www.soyuzgos....Gos (47)-33.pdf

http://um.mos.ru/pla...chanskiy_rayon/

Ответить