←  История народов, этнология

Исторический форум: история России, всемирная история

»

Восточнославянские народы

Фотография Стефан Стефан 21.07 2016

Восточные славяне в XVIIXVIII веках: этническое развитие и культурное взаимодействие. Материалы "круглого стола"

 

Указанный "круглый стол" состоялся 3 апреля 2001 г. в Институте славяноведения РАН. Помимо его организаторов – сотрудников Отдела восточного славянства Института славяноведения (д-р ист. наук Л.E. Горизонтов, д-р филол. наук Ю.А. Лабынцев, канд. ист. наук М.А. Робинсон, канд. филол. наук О.А. Остапчук, канд. филол. наук Л.Л. Щавинская, С.С. Лукашова, Е.А. Верниковская), в обсуждении приняли участие представители еще четырех отделов Института славяноведения (чл.-корр. РАН, д-р ист. наук Б.Н. Флоря, д-р филол. наук А.В. Липатов, канд. филол. наук Е.Е. Левкиевская, канд. ист. наук М.В. Лескинен), а также сотрудники ряда других научных учреждений: д-р филол. наук Л.И. Сазонова (Институт мировой литературы РАН), канд. ист. наук М.В. Дмитриев (исторический факультет МГУ), канд. филол. наук Н.Н. Запольская (филологический факультет МГУ), канд. ист. наук С.Г. Яковенко (Институт российской истории РАН).

 

Л.Е. Горизонтов: Цель "круглого стола" "Восточные славяне в XVII–XVIII веках: этническое развитие и культурное взаимодействие" видится в инвентаризации достижений и трудностей в изучении очерченной его названием проблематики, обозначении концептуальных подходов и решений, совершенствовании методологического инструментария и понятийного аппарата исследований. Последний особенно принципиален и для точного отражения сути описываемых наукой явлений, и в качестве непременной предпосылки плодотворного научного диалога.

 

Избранный период, являясь связующим звеном между Средневековьем и Новым временем, крайне важен для понимания последующего развития, в частности, специфики восточнославянского национального Возрождения и формирования национальных идей.

 

Предполагается рассмотреть взаимосвязанные аспекты поставленной темы: историографический, этнополитический, этноконфессиональный, этнокультурный и языковой. В центр внимания, таким образом, попадут этнические процессы, рассматриваемые преимущественно под углом зрения всего восточного славянства. Состав участников, представляющих различные области знания, обеспечивает столь необходимую для успешной работы "круглого стола" междисциплинарность.

 

Все мы так или иначе будем отталкиваться от современного состояния литературы предмета. Тем не менее есть смысл в специальном историографическом блоке, способном послужить общим введением к дискуссии. В своем выступлении я хочу коснуться двух толкований исторического процесса на восточнославянских землях, отражающих важные тенденции современной науки, хотя и далеко не исчерпывающих разнообразия ее подходов. Речь пойдет о концепции общерусской культуры и концепции Центрально-Восточной Европы. {3}

 

Основу концепции общерусской культуры (или "большой русской нации") составляет тезис о русском суперэтносе, существовавшем не только на этапе древнерусской народности, но сохранившем свое единство в эпоху польско-литовского господства над значительной частью бывшей территории Киевской Руси. Объединение всех русских (великороссов, малороссов, белорусов) в империи Романовых открыло возможность сделать это единство (точнее, триединство) еще более прочным, ликвидировав негативные последствия иноплеменного гнета.

 

Еще с эпохи Алексея Михайловича усиливается взаимодействие великорусской и западнорусской, в особенности малорусской, культур, в результате чего, согласно излагаемой концепции, явилось создание общерусской культуры и общерусского литературного языка. При этом вклад малорусов и белорусов в эту общую для всех восточных славян культуру был не только не меньшим, но даже большим, чем великорусов. Следовательно, общерусская культура – их законное достояние. В свою очередь, общерусские культура и язык сделали излишним самостоятельное развитие каждой из частей триединого народа в сфере высокой культуры.

 

В этом русле рассматривались искоренение церковной унии, гонения на местные "наречия" и обычаи, проявления этнического самосознания – все, что сколько-нибудь могло ставить под угрозу единство. Наряду с требованием полной унификации, существовали и более мягкие варианты интерпретации, в частности западнорусизм, допускающие до известных пределов разнообразие, но также, в конечном счете, во имя единства. По своему характеру концепция общерусской культуры этнична, в ней сильна конфессиональная (православная) детерминанта. В значительной степени она всегда была связана с проектом, шансы на осуществление которого не оставались неизменными во времени.

 

Концепция Центрально-Восточной Европы делает акцент на свободном этническом и культурном развитии населявших Речь Посполитую народов. После падения Польско-литовского государства регионообразующая роль переходит к империи Габсбургов, с одной стороны, и к сохранявшемуся польскому социокультурному преобладанию – своего рода Pologne après Pologne – на Правобережной Украине, в Белоруссии и Литве – с другой. Речь идет преимущественно о народах-наследниках этих двух государственных образований. В основе устойчивого регионального единства – европейскость и гражданские ценности, заложившие фундамент политической нации.

 

Эта концепция, таким образом, более культурологична, этнический компонент в ней приглушен благодаря региональному: регион объединяет не только славян и не всех славян. В вероисповедном плане акцент сделан на поликонфессиональности региона и началах религиозной толерантности, хотя именно католицизму принадлежит творческая роль носителя европейской цивилизации. В своей максимально широкой интерпретации Центрально-Восточная Европа объединяет практически все народы к востоку от Германии и Италии, при этом Россия в границах Московии Ивана Грозного оказывается за пределами европейского культурного круга, и не только, скажем, до середины XVII в., но по сути навсегда.

 

Налицо явная склонность к политизированной модернизации истории. Все чаще сталкиваясь с понятием "Центрально-Восточная Европа", следует иметь в виду, что обозначаемая им региональная общность в историко-культурном плане – не более чем далекая от всеобщего признания научная гипотеза, а в плане актуальной политики – пока только проект, на пути реализации которого немало трудностей. Одна из них и в прошлом, и в настоящем – неразвитость регионального самосознания.

 

В обоих построениях присутствует рациональное зерно. Концепция общерусской культуры справедливо подчеркивает, что сознание единства у всех восточных славян сохраняется. Оно действительно является неотъемлемой составляющей иерархически организованной этнической самоидентификации. На имя русских откликались во всех частях восточного славянства. Общая государственная принадлежность усилила ассимиляционные процессы. Акцентирование конфессионального фактора также {4} представляется не лишенным почвы. Однако достаточные ли все это основания для того, чтобы применительно к XVII–XVIII вв. говорить о "большой русской нации" и общерусской культуре? В XIX в. идея славянской взаимности переживала небывалый взлет, но все же была вторичной по отношению к национальному Возрождению.

 

Свойственный концепции Центрально-Восточной Европы региональный подход отражает общность исторических судеб элиты и большую устойчивость утвердившихся в ее среде традиций. Между тем, основанная на идее макрорегиона, она недостаточно учитывает внутрирегиональные отличия, в частности, полностью включая в Центрально-Восточную Европу территорию современного Украинского государства.

 

Охарактеризовав в главных чертах суть обеих концепций, выработавших, как можно было заметить, каждая свой собственный понятийный аппарат, остановлюсь на их эволюции, а также месте в современной науке и политической мысли.

 

Концепция "большой русской нации" формировалась во времена Екатерины II и С.С. Уварова на основе исторической традиции в тесной связи с потребностями внешней и внутренней политики. В.А. Францев писал, что М.П. Погодин первым открыл образованному обществу глаза на западную границу русского народа. Уже к середине XIX в., т.е. к моменту приобретения украинской самобытностью политической окраски, это – вполне устойчивый комплекс представлений, включавший тезис об особой роли малороссов в культурном развитии конца XVII – начала XVIII в. В канун революционных потрясений влияние учения о "большой русской нации" на научную и общественную мысль России было чрезвычайно велико. Однако тогда ему уже противостояли украинские и белорусские концепции национальной истории, особенно "отрубная" схема М.С. Грушевского.

 

В дальнейшем эта концепция развивалась в эмиграции, в том числе в контексте евразийского учения. В евразийстве прежний славянофильский акцент был устранен: проповедь ухода из Европы обеспечила евразийцам, между прочим, благожелательный прием в Польше. Основным полем сражения стала Украина, объявленная неотъемлемой частью евразийского единства. Именно под пером евразийцев (прежде всего Н.С. Трубецкого) концепция общерусской культуры оформилась в том виде, в каком она чаще всего обнаруживает себя ныне.

 

В советской науке разрабатывалась проблематика древнерусской народности, этнокультурное взаимодействие восточного славянства в XVII–XIX вв. в концептуальном отношении привлекало к себе куда меньшее внимание. Было принято исходить из того, что, с одной стороны, на протяжении длительного времени восточнославянские народности, образовавшиеся в результате распада древнерусской, перерастали в нации, а с другой, наилучшие условия для развития этих этносов обеспечивала общая государственность. Несмотря на осуждение русской дореволюционной историографической традиции, а затем и концепции Грушевского, бывшего в 1920-е годы признанным лидером украинских историков, в советский период ощутимо влияние как первой, так и второй (в частности, небывало широкое использование украинского маркера для обозначения разнообразных явлений прошлого). Результатом стала неготовность ученых к вызовам времени, последовавшим в конце 80-х – 90-х годов.

 

Свое новое, третье по сути, дыхание концепция общерусской культуры обрела после распада СССР, причем по преимуществу в евразийской своей обработке (правда, с заметным усилением славянофильского крена). В определенной степени это явилось реакцией на возобладание национально окрашенного прочтения истории на Украине и в Белоруссии. Имеет ли место развитие и углубление данной концепции? Скорее нет, чем да. Об этом свидетельствует переиздание (практически без научного комментария) и популяризация старых работ. Как прямое продолжение научных и политических идей XIX в., концепция общерусской культуры испытывает немалые трудности со встраиванием в современную систему научных представлений.

 

Концепция Центрально-Восточной Европы явилась отказом от концепции польского триединства (поляки – русины – литвины), зеркальной по отношению к {5} общерусской концепции, современной ей и столь же этничной. Она сложилась в межвоенный период как антитеза Германии (Центральная Европа без Германии), а во время и после окончания Второй мировой войны также развивалась преимущественно в эмиграции. После распада Советского Союза ее ареал был существенно расширен за счет включения шести бывших западных республик СССР, прежде всего Украины, Белоруссии, Литвы. Таким образом, в развитии двух концепций немало общего.

 

Важной особенностью концепции Центрально-Восточной Европы является то, что она поддается интегрированию с традиционными, романтическими по своему происхождению, схемами украинской и белорусской историографии, которые возродились в связи с обретением независимости бывшими республиками Советского Союза. Более того, она может быть желанной для них современной идеологической оболочкой. С другой стороны, концепция Центрально-Восточной Европы активно продвигается в западную историографию.

 

Рассмотренные концепции – явления не маргинальные, хотя и, конечно, не доминирующие. Об этом говорит уже то, что сами термины "Центрально-Восточная Европа" и "общерусская культура" не получили широкого хождения в современной научной литературе. Хотя в своей полярности рассматриваемые построения задают широкий диапазон оценок и подходов, в нашей дальнейшей дискуссии нет оснований ограничиваться только ими. Но есть еще одна причина обратиться к ним. В определенных интерпретациях обе концепции дают возможность со ссылкой на научные авторитеты выражать крайние, вовсе ненаучные взгляды. Им присуще вторжение в сферу общественного сознания, причем адепты каждой из них охотно инкриминируют другой стороне экспансионистские устремления.

 

Говоря о месте в развитии концепций времени XVII–XVIII вв., следует отметить, что, в контексте становления общерусской культуры, это важнейший период нового восточнославянского синтеза на путях строительства Российской империи. В перспективе Центрально-Восточной Европы, это завершение "золотого века" Речи Посполитой, когда, пережив апогей своего могущества, она вступила на путь распада (казацкие войны, разделы), а усилившаяся польская культурная экспансия на Восток проходила на фоне обострившихся внутренних противоречий.

 

М.А. Робинсон: Хотелось бы дополнить только что прозвучавшее выступление, остановившись на бытовании некоторых возродившихся в последнее десятилетие концепций, оценка которых очень интересна с точки зрения заявленного на "круглом столе" периода. Не стану подробно распространяться о том, что "концепция общерусской нации" была не просто популярна, а фактически принята большинством русских ученых XIX – начала XX в. самых разных политических ориентаций. А.С. Будилович и А.А. Шахматов в канун Предварительного съезда русских филологов-славистов 1903 г. жесточайше спорили друг с другом о том, можно ли украинский язык называть языком, но при этом оба считали, что русский народ един и есть только три его ветви. Шахматова, либерала, призывавшего к значительному расширению сфер возможного употребления украинского языка, способствовавшего переводу Библии на украинский язык, подвергали жесткой критике правые националисты, в том числе ряд славистов. Шахматов был одним из первых, кто защищал М.С. Грушевского в 1905–1916 гг., когда тот подвергался гонениям со стороны властей как лидер сепаратистского движения. Ученый старался убедить коллег в том, что, "всячески содействуя культурному развитию Малороссии и Галиции, М.С. Грушевский никогда не был сепаратистом и всегда чуждался австрофильства", что "он любит свою родину и свой родной язык"; "те, кто не желал бы развития мазепинства и украинского сепаратизма, могут стремиться к тому, чтобы Россия оказалась для М.С. Грушевского родною матерью, а не мачехой". Вопрос о возможной автономии Украины, поднятый летом 1917 г. на уровень политических обсуждений, для Шахматова оказался неожиданным и воспринимался им крайне болезненно. "Я с особенным ужасом останавливаюсь перед предательством украинцев во главе с Грушевским", – писал он тогда. {6}

 

Возрождению в последнее десятилетие некоторых, казалось бы, давно умерших концепций, способствовала и публикация многочисленных работ, ранее недоступных читателю по идеологическим причинам, в том числе материалы полемики, возникшей в эмигрантской среде о происхождении и содержании русской культуры Нового времени. Ее началом послужила известная статья Н.С. Трубецкого "Украинская проблема" (1927), где он утверждал что "старая великорусская, московская культура при Петре умерла, та культура, которая со времен Петра живет и развивается в России, является органическим и непосредственным продолжением не московской, а киевской, украинской культуры", и что "на рубеже XVII и XVIII вв. произошла украинизация великорусской духовной культуры", что "единая русская культура... была западнорусской – украинской по своему происхождению", – она-то и стала "общерусской".

 

Эти положения резко отрицались украинскими оппонентами Трубецкого, в частности Д.И. Дорошенко, который, сильно преувеличивая достижения культурного развития на землях Украины, считал, что «"украинизация" Петром великорусской жизни очень напоминала собою ее "европеизацию", т.е. опять-таки были использованы украинские силы..., были приняты украинские учебники, заимствовано кое-что из литературного обихода – но и только»; «как не произошло "культурной украинизации Великороссии" в том широком смысле, который имеет в виду кн. Трубецкой, как не случилось "превращения украинской культуры в культуру общерусскую", так точно не произошло, по крайней мере, до половины XIX в., утраты украинской интеллигенцией сознания своей культурной особенности от великорусов».

 

Ныне некогда цельная концепция Трубецкого, являвшаяся производной от его евразийского учения, разрывается, первая ее часть, столь лестная для украинской культуры, отделяется и существует вполне самостоятельно. При этом зачастую в ход идут соответствующие отрывочные цитаты, взятые из переписки Трубецкого, который в определенном смысле – культовая фигура в лингвистической науке. Подобный факт отмечен, например, В.Б. Крысько ("Славяноведение". 2001. № 4) в его рецензии на книгу австрийского ученого М. Мозера, посвященную вопросам синтаксиса. Рецензент справедливо отметил "односторонние" взгляды автора «на развитие русской культуры в XVII–XVIII вв., подкрепленные, в частности, запальчивым высказыванием Н.С. Трубецкого (в письме P.O. Якобсону) об "украинизации" всей (!) духовной культуры России на рубеже XVII и XVIII вв.».

 

Особо следует остановиться на проблемах терминологии. Многие понятия, встречающиеся в работах очень почтенных ученых, могут восприниматься неадекватно в отрыве от контекста, в котором они употреблены. Например, в опубликованной в № 2 "Славяноведения" за 2001 г. статье С. Гардзонио, посвященной стиховедческому наследию P.O. Якобсона, приводится следующая цитата из последнего: "Проведенная Никоном украинизация литературного языка Московии, которая надолго обезоружила украинский языковой сепаратизм". "Украинизация" в массовом сознании уже воспринимается исключительно как термин этнически окрашенный. Те же явления Б.А. Успенский описывает в иных терминах – как влияние "книжной традиции Юго-Западной Руси на великорусскую книжную традицию в XVII в.; во второй пол[овине] XVII в. это влияние приобретает характер массовой экспансии юго-западнорусской культуры на великорусскую территорию", приведшей к тому, что возник "единый общерусский извод церковнославянского языка". Мне кажется, что какие-то отклики "общерусской концепции" в интерпретации Трубецкого отражаются и в работах некоторых современных лингвистов.

 

Концепция общерусской культуры возродилась, конечно, как реакция на возрождение романтических концепций, произошедшее в разной степени в историографии всех новых восточнославянских государств и сопровождавшееся пересмотром многих общепринятых ранее научных положений с точки зрения национальной. Всякая романтическая историография изначально содержит в себе элемент идеализации, тем более неизбежной, когда происходит становление собственного национального {7} государства. К сожалению, это сопровождается гигантским валом паранаучной литературы, переполненной всякими фантастическими измышлениями. Именно в этой литературе, более всего влияющей на массовое сознание общества, с максимальной силой проявляются всевозможные национальные комплексы.

 

Конечно, с точки зрения развития науки, время романтических концепций давно прошло, но и, собственно говоря, общественно-политическая актуальность концепции общерусской культуры и общерусского языка также далеко в прошлом. Гипотетически вполне допустимо, что этнокультурное развитие восточных славян в XIX в. могло привести не к расхождению трех восточнославянских народов, а, напротив, к их фактически полному слиянию в одну общерусскую нацию. Главный пафос лингвистов, теоретиков названной концепции в XIX – начале XX в. (А.С. Будилович, Т.Д. Флоринский) состоял в том, что у восточных славян уже есть общерусский литературный язык и потому нет необходимости в конструировании новых равнозначных ему языков – украинского и белорусского. И если к реконструкции истории образования общерусского литературного языка этими лингвистами вопросов не возникает, то их размышления о перспективах развития украинского и белорусского языков к собственно сфере науки отношения не имеют. Стоит напомнить, что XIX в. был периодом, когда у многих славянских народов происходили выбор, формирование, а иногда и конструирование (не всегда удачное) литературных языков. И Будилович, и Флоринский не придавали значения фактору национального самосознания и абсолютизировали значение общего литературного языка для "единства народа". Характерен в этом смысле следующий аргумент Флоринского. Ученый полагал, что в этнографическом отношении существует "самостоятельная славянская особь" – "сербохорваты" или "сербохорватский народ". В настоящее время это утверждение научным назвать нельзя.

 

В наше время в качестве реального противодействия идеологизированным романтическим концепциям вряд ли продуктивно выступать с позиций концепции общерусской культуры. Один из ее важнейших аргументов – не только ненужность, но и невозможность когда-либо создать новые языки, достойные быть наряду с общерусским языками литературы и науки, – безнадежно устарел. В начале XXI в. de facto мы имеем многие десятилетия функционирующие в полном объеме украинский и белорусский языки, и отрицать это обстоятельство просто невозможно. Таким образом, прогноз относительно этих языков не оправдался. Тогда закономерно встает вопрос о том, какова же судьба великороссов. Если наш литературный язык общерусский, то это значит, что великороссы, в отличие от украинцев и белорусов, так и не создали своего национального языка. Согласитесь, что этот вывод, закономерно следующий, если строго придерживаться положений рассматриваемой концепции, в научном смысле выглядит весьма экзотично и неадекватен реальности. В обществе же он способен лишь породить комплекс национальной неполноценности, для чего нет никаких весомых оснований.

 

Как уже было верно отмечено, концепция Центральной и Восточной Европы – направлена, скорее, в будущее. Для обоснования справедливости ее применения к прошлому неизбежно приходится затушевывать реальную историю региона. Невозможно объединить названный регион, не учитывая или учитывая очень "аккуратно" такой фактор как конфессиональный, который для XVII в. являлся для Центрально-Восточной Европы важнейшим признаком ее неоднородности, особенно на землях Речи Посполитой.

 

Б.Н. Флоря: Я попытаюсь дать самую общую характеристику процессов этнического развития восточного славянства в XV–XVII вв. Очевидно, что с конца XIV в. пути исторического развития двух частей восточных славян разошлись. Те из них, которые оказались в составе Великого княжества Литовского и Польши, пошли по одному пути, а путь восточных славян, объединившихся в рамках Русского государства, был иным. Хотя сохранялось много общего в исторических традициях, верованиях, обычаях, вместе с тем одновременно на протяжении XV–XVI вв. постепенно {8} нарастала большая сумма сначала социальных, а затем и культурных отличий. Как мне представляется, объективным итогом этого стало то, что где-то к XVII в. по обе стороны границы стали воспринимать другую часть восточных славян как близкий, родственный, но все-таки иной, особенный народ. Соответственно, в Речи Посполитой сложилось представление о том, что русский народ живет на ее территории, а за границей живет родственный ему московский народ. У "московитов", также отождествлявших себя с русским народом, появляется наименование всего восточнославянского населения Речи Посполитой "белорусцами". Широкое употребление этого термина в великорусской среде показывает, что они воспринимались как некая особая общность, отличная от того русского населения, которое жило на территории Русского государства.

 

Новым важным историческим рубежом послужили события середины XVII в., подготовленные развитием взаимоотношений западной части восточных славян с представителями польского этноса. К указанному времени в такой части украинского общества, как казачество, сложилось устойчивое представление о том, что государственная власть в Речи Посполитой находится в руках поляков (ранее такого представления не было) и что поляки проводят политику, враждебную интересам русского народа, используя религиозные и социальные притеснения. В результате, последовало восстание Богдана Хмельницкого, целью которого была защита интересов русского народа в Речи Посполитой, как эти интересы понимались вождями повстанцев. Собственно говоря, в среде людей, принявших участие в восстании и руководивших затем Украинским Гетманством, еще долго сохранялось представление о том, что живущие на территории Речи Посполитой восточные славяне составляют один народ. Как мне представляется, эти события в конце концов и привели к разделению восточных славян на две разные части, может, даже и три.

 

Что касается той части восточных славян, которая оказалась втянута в процесс создания Украинского Гетманства и утверждения особого казацкого строя, то в ее среде, конечно, сложилась своя историческая традиция, свои представления о прошлом. Собственно, начиная с этого момента, я думаю, мы можем говорить действительно о формировании особого украинского народа. Данный процесс происходил именно на территории казацкого государства, и именно эта территория чаще всего и наиболее последовательно именовалась Малороссией. В какой мере он выходил за пределы Гетманства, в особенности, охватывал ли пространства на запад от последнего, в частности, позднейшую Галицию – это, мне кажется, один из очень актуальных вопросов для будущего исторического исследования.

 

Первоначально разделение восточных славян Речи Посполитой на две части (условно говоря – южную и северную) было связано с тем, что процессы, связанные с созданием Украинского Гетманства, возникновением тем особого казацкого строя, складыванием целой исторической традиции, обосновывавшей эти новые исторические явления, не затронули, как мне представляется, территорию Белоруссии. На ней они не имели места, не стали рубежом в судьбах местного населения. И уже поэтому между северной и южной частями восточных славян вне пределов Русского государства возникли объективные глубокие различия. Вопрос в том, когда эти различия были восприняты общественным сознанием как черты двух разных народов на ранее единой этнической территории. Это тоже является важной темой для исторического исследования.

 

После Переяславской рады и вхождения Гетманства в состав Русского государства возникла очень сложная проблема русско-украинских отношений и вообще отношений восточной части восточного славянства к западной его части. В этой связи надо коснуться термина "воссоединение", который часто использовался нашей историографией и который, как сейчас многие говорят, может быть, вообще не следует употреблять. Мне представляется это ошибочным, потому что, если не определять данным образом русскую позицию в XVII в., то многое в последующем развитии {9} русско-украинских отношений нельзя будет понять. Русская сторона воспринимала произошедшее как акт воссоединения разных частей некогда единой Руси под скипетром правителей, находящихся в Москве. Кстати, сама эта позиция, в конечном счете, объективно предрешала, что никакой особой государственности на территории Украины быть не может, коль скоро речь идет о воссоединении разных частей одного в сущности народа. Такая точка зрения зафиксирована в целом ряде официальных высказываний, прозвучавших и при созыве Переяславской рады, и непосредственно после нее. Подобное видение сохранялось и в дальнейшем, получив свое воплощение в "Синопсисе", который был главным учебным пособием по истории Восточной Европы на протяжении всего XVIII в.

 

Что касается последующего развития, прежде всего украинско-русских отношений (но нужно говорить и о русско-белорусских отношениях, учитывая то, что после вступления войск Алексея Михайловича в Белоруссию произошло очень значительное переселение белорусов на территорию Русского государства), здесь, мне кажется, чрезвычайно важно иметь в виду две тенденции, причем необходимо принимать во внимание их одновременное действие. Расширение контактов, во-первых, приводило к тому, что обе стороны осознавали, что между ними существуют многочисленные объективные различия; объективно они, разумеется, существовали и раньше, но при контактах гораздо сильнее осознавались. Это одна сторона дела. С другой стороны, расширение контактов вело к сближению этносов, развивавшихся ранее в разных исторических условиях, к оживлению старых традиционных представлений о едином (теперь – "российском") народе. При этом открывались новые возможности для взаимных влияний, в частности, западнорусских, а не только украинских, влияний на русское общество, на русскую культуру. В связи с тем что уже говорилось на эту тему, хотелось бы сказать следующее. Мы имеем дело с фактом объективным, отрицать его не приходится, но мне кажется, что это влияние было ограничено отдельными областями культуры, я бы не стал его относить ко всей русской культуре в целом, и, во-вторых, все-таки оно осуществлялось в определенных, достаточно ограниченных хронологических рамках. Уже со времени Петра I, как мы знаем, на русскую культуру оказывается сильное воздействие совершенно другого плана. Когда мы определяем, в чем украинское влияние проявилось прежде всего, то становится очевидным, что оно ограничено церковной сферой культуры. Если церковную сферу считать самой главной в русской культуре XVII–XVIII вв., тогда, конечно, надо признать, что украинские влияния обусловили весь ход развития России этого периода. Если же процесс исторического развития русской культуры выглядел иначе, то и роль украинских влияний окажется более скромной.

 

Когда в XVIII в. русское правительство более-менее последовательно стало проводить политику ограничения, ликвидации украинской автономии, то это также вызывало две тенденции в обществе. С одной стороны, достаточно резкую отрицательную реакцию, с другой – усиление ассимиляции определенных элементов общества. Я думаю, имело место и первое, и второе.

 

Надо поставить особый вопрос, который сейчас стал даже весьма модным, – об исторической роли элит в развитии общества того или иного региона. Здесь хотелось бы отметить их значительную роль в осуществлении механизма социально-культурной (затем – этнической) ассимиляции. Социальная элита на разных территориях Речи Посполитой, где живут различные народы, усваивает польскую культуру, польский язык и т.д., и возникает некая единая культура, которую условно можно назвать общепольской, учитывая при этом все многообразные нюансы. Вероятно, со второй половины XVIII в. в пределах Российской империи на территории Левобережной Украины происходит освоение той же самой социальной элитой русской культуры, которая становится ее культурой. В этом смысле можно говорить об общерусской культуре, поскольку она существует на всей территории Российской империи. Сказанное, конечно, не означает, что тогда уже не было украинского населения со своей особой культурой. Кстати сказать, люди XIX в. не отрицали, что существуют {10} украинские обычаи, литература на украинском языке и т.д., но они считали их чем-то таким, что существует на этнографическом уровне, а род культуры образованного общества – это, конечно, русская культура.

 

М.В. Дмитриев: Если мы посмотрим на развитие отечественной науки, картина, по-моему, значительно более разнообразна, и сказать, что историография подчинена идеологии было бы неправильно даже применительно к XIX в., не говоря уже о много более деидеологизированной научной историографии следующего столетия. Что касается "центрально-восточной" концепции, то главной задачей было бы взвесить все pro et contra, связанные с тем, насколько, в каких именно отношениях украинско-белорусские территории принадлежат, с научной точки зрения, региону, который назван Центрально-Восточной Европой. Вопрос именно в этом, а не в том, в какой степени входят в него Силезия, или Мазовия, или Венгрия. Важно знать, насколько глубоко и далеко в восточнославянский мир проникли западные цивилизационные влияния.

 

Ю.А. Лабынцев: Если обратиться к магистральным, основным путям развития исторических исследований, особенно в украинской и белорусской историографии, то становится очевидным, что при всем разнообразии подходов здесь главенствует проблема путей национального развития, что не исключает вкраплений этих, не столь уж заметных, теорий. Это касается в частности, концепции Центрально-Восточной Европы.

 

Надо сказать, что в России украинские и белорусские концепции национальной истории принимаются достаточно объективно. Никто не отрицает, что мы имеем дело с особыми народами, обладающими своим культурным, историческим и даже можно сказать "идеологическим багажом". Упомяну о концепции Руси Литовской и Руси Московской, интересной и практически неизученной. Оформилась она в XVI в., жила и в XVII в., но проследить ее судьбу сложно в источниковедческом отношении. Это одна из очень ранних сугубо идеологических, даже можно сказать идеологополитических теорий, которые важны, например, для понимания событий и сути "Смутного времени".

 

Обращаясь к оценке итогов научной работы ученых Украины и Беларуси, хотел бы особо остановиться на одной книге. В серии "Народы и культуры" Института этнологии и антропологии РАН в 1998 г. была издана объемная монография "Белорусы", подготовленная авторитетным коллективом белорусских исследователей. Во многом это своеобразный научный монолог. Нет прочных критических взаимосвязей не только с современной российской, но и европейской наукой. Впрочем, подобное наблюдается почти повсеместно. Каждый говорит лишь о своем видении, не учитывая мнения и наработки других, часто даже не догадываясь об их существовании.

 

Степень изученности интересующих нас проблем особенно хорошо заметна при реконструкции ментального образа белорусов. В книге налицо явная незавершенность в отображении богатой духовной культуры этого народа. Невнимание к религиозной культуре белорусов едва ли допустимо, так как в их среде, наряду с яркими проявлениями языческой архаики, сосуществуют православные и католики, а также достаточно многочисленные и отчасти старые протестантские группы.

 

Униатская церковь на белорусских землях в течение двух веков занимала фактически главенствующее положение. Распространение в некоторой части интеллигенции униатства в самые последние годы связано с декларированием пограничности культуры Белоруссии и ее специфичности, обособленности. Еще более внутренне контрастна доктрина белорусов-католиков национально-культурного движения, а правильнее – движений, которое серьезно пока не изучалось.

 

Главным двигателем концепции Центрально-Восточной Европы является Е. Клочовский. Он нашел в Европе несколько сторонников. Регион в понимании этой группы лиц охватывает до двух десятков современных государств, далеко не только одну Польшу с сопредельными странами и Венгрию, но и государства от Балтики до Балкан включительно. Стержень данной концепции явно политизирован. {11}

 

Сейчас необходимо выстраивать наши подходы, учитывая общемировые процессы. Это стало особенно очевидно именно в последнее десятилетие, чем и объясняется интенсивная выработка всевозможных концепций, в частности в Германии, в Австрии, в Польше касательно их места не только в Европе, но и в мире. Важно изучать внедрение этих концепций не только в науку, но и в историко-культурную действительность, а также их выход в область бытового мифа. Все это необходимо учитывать и при рассмотрении различных новаций, связанных с тематикой данного "круглого стола".

 

Б.Н. Флоря: Л.E. Горизонтов правильно отметил, что он обращает внимание на крайности. Это не значит, что речь идет обо всей историографии.

 

Л.E. Горизонтов: Занимаясь историей науки, должен констатировать, что последняя весьма часто реагирует на политический и, шире, социальный заказ. Сравнительно редко следы охарактеризованных мною концепций различимы в работах, посвященных конкретно-историческим, частным сюжетам; гораздо заметнее они на уровне обобщения, философско-исторической рефлексии. Хотя и по частным поводам, как только что проиллюстрировал несколькими примерами М.А. Робинсон, они могут неожиданно обнаруживать себя. Задача состоит в том, чтобы верифицировать эти концепции, не утратив те рациональные моменты, которые в них заключены.

 

Мы, действительно, пока не уделили должного внимания концепциям национальной истории, но, уверяю вас, и в них политическая составляющая достаточно велика. И когда возрождение общерусской концепции связывается с реакцией на то, что происходит в украинской и белорусской историографиях, имеется в виду их политически ангажированный подход к прошлому. Не надо, однако, думать, что современная российская историография в этом отношении безгрешна. Я уже подчеркивал связь концепции Центрально-Восточной Европы с национальными историографиями. Как отмечал, говоря о своих единомышленниках, упомянутый выше Е. Клочовский, "следует со всей силой... подчеркнуть, что мы идем здесь за самыми новыми, отчетливо формулируемыми взглядами динамичных национальных исторических школ – белорусской, украинской, литовской, – очень сильно акцентирующих свою принадлежность именно к Европе, определяемой как Центрально-Восточная".

 

Позволю себе не согласиться с теми, кто склонен изображать украинскую и белорусскую историографии исключительно в темных красках. Историки соседних стран, надо признать, за недолгий срок независимого существования своих государств прошли большой путь в направлении профессионализации. И тем не менее заявлять, что политические влияния несущественны, нет влияний историографических, идущих от национальной традиции, в конечном счете, от эпохи романтизма, совершенно не приходится.

 

М.А. Робинсон: Хотелось бы поддержать Л.E. Горизонтова, говорившего о частой зависимости историографии от политики и идеологии. Я тоже занимаюсь историей науки самых разных периодов. Иногда даже у очень крупных ученых идеологическая конструкция стоит на первом месте, подминая под себя научные факты. Опасно недооценивать иногда явную, а иногда и скрытую политизированность научных концепций.

 

"Общерусская концепция", имевшая под собой почву в XIX в., сейчас обращена в основном в прошлое. Ее политическая часть, объяснявшая возникновение украинского и белорусского языков и национальных культур как осуществление планов сепаратистов, поощряемых противниками России на театре европейской политики столетней давности, к современному положению имеет мало отношения. Но разные варианты этой концепции популяризируются в современных изданиях. Так, ее "классический" вариант составил основу своеобразной хрестоматии "Украинский сепаратизм в России. Идеология раскола" (1998), вышедшей в серии с характерным и вполне соответствующим времени написания работ, вошедших в книгу, названием: "Пути русского имперского сознания". В книге собраны работы ученых начала прошлого века, придерживавшихся общерусских взглядов. Она снабжена предисловием, в {12} котором все упрощено и политически актуализировано. В книге, кстати, помещена и вполне академическая работа Б.М. Ляпунова 1919 г., в которой (с апелляцией ко многим научным авторитетам) отвергаются политически ангажированные романтические построения ряда украинских исследователей. Присутствуют в статье Ляпунова отсылки и к переизданной в этой же антологии работе Т.Д. Флоринского. Интересно, что, когда к середине 1920-х годов на одной из конференций некоторые национально ориентированные ученые, белорус Лёсик и другие заявляли, будто "академик Ляпунов не признает ни белорусского, ни украинского языка", то, по свидетельству его ученика П.А. Бузука, "это вызвало бурю негодования". Протестовали и М. Фасмер, и Сержпутовский, и сам Бузук, указавший обвинителям Ляпунова, что тот ведет в Ленинградском университете курс украинского языка.

 

У меня еще вопрос. Б.Н. Флоря сказал, что общепольская элита в принципе сформировалась и представляла некое целое. Входило ли в нее православное духовенство восточнославянских земель Речи Посполитой?

 

Б.Н. Флоря: Духовенство, с этой точки зрения, целого, конечно, не представляло. В Речи Посполитой оно было самых разных исповеданий и разных культурных ориентаций. Но той силы, которая определяла общий облик общества, культуру и т.д., была там шляхта. В этой связи важно отметить, что накануне принятия Конституции 1791 г. предпринимались попытки превращения Речи Посполитой в унитарное государство. Это наглядно показывает, что к концу XVIII в. шляхта в самых разных частях государства ощущала себя как некое целое и не понимала, зачем нужны внутренние границы, чему служило особое Великое княжество Литовское.

 

Л.Е. Горизонтов: Встречается ли в источниках XVII в. понятие "украинцы"?

 

Б.Н. Флоря: Термин "Украина" попадается достаточно часто, но "украинцы" вообще не встречаются.

 

Ю.А. Лабынцев: Даже для XVIII в. это раритет.

 

Л.И. Сазонова: Хочу обратить внимание на одно место в письме Симеона Полоцкого к Лазарю Барановичу, в котором говорится так: "на ползу страны Украинныя". Это 1670 г.

 

А.В. Липатов: Следует упорядочить понятийный аппарат, дабы не вдаваться в дискуссии, которые провоцируются многозначностью употребляемых терминов. Так, в контексте традиционных польских представлений этноним "русские" первоначально был привязан к украинско-белорусскому ареалу: по другую сторону государственной границы обитали "московиты". Лишь позднее понятие "русские" распространяется поляками и на население Московского государства, консолидирующееся в великорусскую народность.

 

Когда мы говорим о существовании народностей, всю проблему можно свести к самосознанию, носителями которого были элиты. Совершенно разные типы национального мировосприятия и самоосознания – политического и ментального – сложились на землях украинско-белорусских и русских. Уже в XVII в. контакты украинцев и русских (представителей Московского государства) выявляли эту разницу, что зафиксировано в памятниках того времени. С другой стороны, помимо факторов, которые разделяли народы Речи Посполитой, особенно в XVII в. в связи с Контрреформацией, следует учитывать, что совершенно иная ситуация на украинско-белорусских землях была в XVI в. Упомяну о Варшавской конфедерации 1573 г., уравнявшей права всех конфессий в этом государстве. Что касается "украинизации", то речь идет опять-таки не о русской культуре в целом, а о высокой культуре и о конкретных влияниях в церковной сфере светской или "великосветской".

 

М.В. Дмитриев: В Московской Руси жители издавна называли себя русскими, это хорошо прослеживается по письменным памятникам.

 

Л.Е. Горизонтов: Полагая, что с историографической и этнополитической проблематики самое время постепенно перейти к обсуждению этноконфессиональных и этнокультурных вопросов, предусмотренных программой нашей встречи. {13}

 

С.С. Лукашова: Роль конфессионального фактора в формировании этнического самосознания восточнославянских народов слабо изучена в историографии. В русской дореволюционной историографии (естественно, преимущественно православной) все, что касалось униатской или католической церкви, оценивалось негативно, и их глубинное воздействие на восточнославянское население категорически отрицалось. Утверждалось, что православная церковь и православие в целом сыграли решающую роль в формировании самосознания русских, украинцев и белорусов. Вопросы этнических различий внутри восточнославянского региона тогда серьезно не разрабатывались, но тщательно подчеркивалась принципиальная разница в менталитете населения Западной Европы и России.

 

Советская историческая школа исходила из существования в XI–XIII вв. древнерусской народности, которая объединяла всех восточных славян и впоследствии разделилась на три ветви – русскую, украинскую и белорусскую. Вместе с тем проблемы этнических различий в XVII–XVIII вв. не были освещены должным образом. Католическое влияние во всех его проявлениях по-прежнему оценивалось негативно. Только после распада Советского Союза в России появились первые упоминания о том, что униатская церковь могла воздействовать на формирование политических симпатий, антипатий или предпочтений восточнославянского населения.

 

Современная украинская (львовская) и, частично, белорусская историография настаивают на том, что именно униатская церковь способствовала самоидентификации украинцев и белорусов и, соответственно, привела к формированию особого этнического самосознания, в то время как православие сглаживало различия между великороссами, малороссами и белорусами. Киевские ученые такую роль униатской церкви категорически отрицают, считая при этом, что и православная церковь не имела прямого влияния на формирование этничности. Сторонники всех названных концепций используют общераспространенный набор фактов и аргументов, которые переходят из одной работы в другую.

 

Реакция населения на государственную политику в конфессиональной области часто была неадекватной тем мерам, которые применяло правительство, неожиданной, и даже нежелательной для последнего. Когда при Екатерине II, по отзыву архиепископа Георгия Конисского о екатерининском указе 1780 г., униаты стали переходить в православие "стадами", светские и церковные власти начали тормозить выход из унии.

 

Польские историки приводят аналогичные сведения, но уже в отношении политики властей к православному населению Речи Посполитой. Ситуация настолько симметрична, что возникает сомнение, можно ли в этом случае говорить об ассимиляции униатов на территории Российской империи или православных в Речи Посполитой и вел ли переход в другую конфессию к сознательной перестройке собственных стереотипов мышления.

 

Полная симметрия наблюдается и в плане политической лояльности. Если в XVII в. обвинение в сепаратизме и в изменнических настроениях постоянно предъявлялись в отношении православного населения Речи Посполитой, то в XVIII в. те же самые инвективы фиксируются в российских источниках. Как и за "литовским рубежом", простые верующие и особенно униатское духовенство стали усердно заверять в своей политической лояльности по отношению к Российской империи, подчеркивая незначительность расхождений между греко-католическим обрядом и православием.

 

Еще один аспект – региональный. Как отдельный регион, безусловно, следует выделить Левобережную Украину, которая достаточно рано вошла в состав Российской империи, и уния не оказала там серьезного воздействия. Другой четко очерченный регион – Белоруссия, где конфессиональные различия по ряду причин не стали основанием для возникновения политического сепаратизма, хотя там уния укоренилась, и восточно-католический обряд получил достаточно широкое распространение. Особая ситуация сложилась к западу от Днепра, особенно на землях, позднее вошедших в состав Австрийской империи. Именно там конфессиональная {14} принадлежность стала в определенном смысле маркером политической ориентации, лояльности или сепаратистских устремлений.

 

Б.Н. Флоря: Я имел в виду не только Галицию, но и Правобережную Украину. Тут надо вспомнить события Колиивщины, сопровождавшиеся массовым истреблением униатского и католического духовенства, а также евреев. Повторились события времен Богдана Хмельницкого. Очевидно, население этой части Украины сохранило память о своем казацком прошлом, что отталкивало его от власти и униатской церкви. Не случайно уния здесь рухнула сразу после разделов Речи Посполитой. В Галиции, конечно, была другая ситуация, в частности, потому, что казацкое движение не охватило этой территории в свое время. Мне кажется, надо большое внимание уделять йозефинским реформам и всему тому, что за ними последовало. Здесь наблюдается целый ряд параллелей с тем, что на рубеже XVIII–XIX вв. происходило в такой стране, как Словакия, где из семинарий Иосифа II выходят священники, которые начинают отстаивать национальные права своего, словацкого народа. Что касается Белоруссии, действительно, это очень актуальная проблема, потому что, во-первых, нам неясно, почему уния там, в отличие от Украины, так прочно и быстро утвердилась, и во-вторых, почему она там исчезла. Не быстро, отнюдь не столь быстро, как на Правобережной Украине, но как-то более-менее безболезненно, без таких острых конфликтов. На эти вопросы мы пока убедительного ответа не имеем.

 

Оценивая выступление казаков Хмельницкого как народно-освободительное движение, мы имеем основание говорить, что униатская церковь была противником этого движения. В лагере под Берестечком находился епископ Яков Суша с иконой Холмской Богоматери, и ее чудесному воздействию приписывалась победа над казаками, что ставило униатскую церковь в сложное положение. И это была не единственная сложность. Вот какая картина вырисовывается при изучении записок 20-х годов XVII в. униатского митрополита Иосифа Рутского. С одной стороны, православные придерживаются неправильного учения, их надо обратить в истинную веру, но тем не менее они остаются частью русского народа. Те шляхтичи, которые перешли в католицизм, как часть этого народа Рутским не воспринимаются, хотя, с точки зрения своих религиозных предпочтений, он должен бы был рассуждать совершенно иначе. На этом примере мы видим, какие парадоксы существовали в сознании униатского духовенства. Думаю, что в известной мере они существуют в сознании униатского духовенства до сих пор.

 

М.В. Дмитриев: Если бы задачей нашего обсуждения было ясно обрисовать некие концептуальные решения проблем, связанных с этническим развитием и взаимодействием культур восточных славян в XVII–XVIII вв., то оно было бы обречено на неудачу. Время обобщать еще не пришло, так как слишком скудны и противоречивы накопленные в науке данные. Вместе с тем, имеющегося в распоряжении специалистов достаточно, чтобы более или менее корректно поставить часть вопросов, касающихся этнического и неэтнического в культурах восточных славян рассматриваемого периода и наметить подходы, которые в дальнейшем могут привести к их решению.

 

Прежде всего, возникает сомнение, правильно ли говорить о польском, украинско-белорусском, русском влияниях на культуры соседних стран, или о западном влиянии, или влиянии православных традиций, или влиянии восточных, мусульманских культур? Иными словами, что преобладало в этих влияниях – этнонациональное или религиозно-конфессиональное? Представляется, что религиозно-цивилизационный критерий много адекватнее тому, что "было на самом деле", чем критерий национальный.

 

Если же мы ставим вопрос в плоскости религиозно-цивилизационных, а не "национальных" влияний, то здесь есть области более и менее исследованные. Хорошо изучено все, что касается западных влияний, т.е. влияний латинского, а потом и латинско-протестантского мира на культуру восточных славян. Это хрестоматийный и разносторонне разработанный сюжет. Подчеркну только два обстоятельства. {15} Во-первых, в Московскую Русь западные влияния приходят не в XVII в., а много раньше, во второй половине XV в., и не столько из Польши и Литвы, сколько из Германии, Италии, отчасти из стран Балтийского региона (через Новгород и Псков). Во-вторых, остается очень слабо изученным вопрос, в какой степени органично или неорганично совмещались в рамках возникавших локальных и национальных восточнославянских культур ценности, ориентации, идеи, смыслы, заимствованные с Запада, с местными средневековыми традициями?

 

Если же речь идет о незападных влияниях, то нужно подчеркнуть, что, во-первых, проблематика взаимных влияний внутри восточнославянского мира никак не может быть оторвана (по крайней мере в период до XVIII в.) от связей внутри восточнохристианской зоны в целом. Так, развитие православной культуры Украины и Белоруссии в конце XVI–XVII в. нельзя понять вне влияний, идущих из Константинополя, православных центров на Балканах и даже из Александрии, Иерусалима, не говоря уже об Афоне. То же самое, разумеется, касается России XVII в. Во-вторых, украинско-белорусские влияния на русскую культуру XVII в. не должны заслонять ни того, какое воздействие русская культура во второй половине XVI в. и даже в XVII в. оказывала на Украину и Белоруссию, ни того, что культура Левобережной Украины стала еще более активным реципиентом русских влияний с конца XVII в.

 

В-третьих, при обсуждении взаимных культурных влияний в Восточной Европе в XVII–XVIII вв. почти всегда странным образом из нашего поля зрения выпадают еще два важнейших аспекта всей картины. Есть исследования об ориентализации вкусов и стиля жизни польской шляхты на кресах (и не только на кресах), о восточных пластах в польском сарматизме, а вопрос об аналогичных процессах в среде украинского казачества и православного дворянства очень редко привлекает внимание. Второй – это связи христианской и иудейской культур. Еврейские общины были далеко не так сильно изолированы от христианских, и отношения между ними отнюдь не всегда и не всюду отличались враждебностью.

 

Обращаясь к роли западнорусского влияния в переходе от Средних веков к Новому времени, прежде всего подчеркну, что говорить об украинско-белорусском влиянии мне представляется более правильным, чем о "западнорусском", хотя и этот термин в данном конкретном случае не вполне адекватен. Терминологические затруднения лишний раз напоминают о довольно простой, в сущности, вещи: вполне "национальных" (в современном смысле слова) культур в восточнославянском мире даже в XVII–XVIII вв., по строгому научному счету, еще не существовало. Что же касается существа проблемы, то она имеет по меньшей мере три грани.

 

Первая связана с проблематикой барокко. Если барокко понимать не как художественный стиль, а более широко, как определенный тип мировоззрения, мироощущения, как особую совокупность ментальных и идеологических норм поведения, и признать теснейшую связь барокко с Католической Реформой, то неизбежен вопрос о "латинизации" православной культуры в XVII–XVIII вв., который был очень остро поставлен Г.В. Флоровским. Речь, главным образом, идет о том, насколько православная идентичность восточнославянских культур была нарушена или разрушена в результате латинско-польских влияний, самый факт которых неоспорим и без которых переход к Новому времени (хотя бы потому что это "Новое время", как и "Средние века", мыслится исключительно в категориях западной культуры) попросту невозможен. С точки зрения истории богословской мысли и институциональной истории церкви, данный вопрос достаточно хорошо изучен. Но что означала "латинизация" и "вестернизация" восточнославянских культур вне теологии и церковных институтов? Какие новые ценности, поведенческие установки, идеи и знания входили в мировоззрение и менталитет русских, украинцев, белорусов под влиянием барокко? Насколько радикальными были перемены? Насколько велики локальные отличия в усвоении барочных веяний в России, на Украине и в Белоруссии? Ясно только, что усвоение западных влияний не было ни быстрым, ни легким, ни бесконфликтным. {16}

 

И тут мы сталкиваемся со вторым аспектом проблемы так называемых украинско-белорусских влияний на Россию – противоречиями, которые несли "латинизация" и "вестернизация" культуры. Эти противоречия необыкновенно громко и драматично заявили о себе в годы петровских реформ, но противоречия между православной и католической культурой в истории Украины и Белоруссии были ничуть не менее острыми, чем противоречия между культурной программой Петра и старомосковскими обычаями. Самые базовые понятия христианской антропологии, сотериологии, этики и этоса, учения о церкви и практики церковной жизни в кругу традиционной православной культуры были иными, чем на "латинском" Западе. При этом речь идет не об одной лишь "высокой" теологии, организации церкви и обрядах, но и о том, как нормативное церковное учение, будучи уже усвоенным или еще только усваиваемым, переживалось основной массой населения и верхами общества. Отторжение унии – прекрасная иллюстрация того, насколько низкой являлась степень совместимости двух христианских традиций.

 

Наконец, третий аспект проблемы возвращает нас к теме национального и наднационального в "западнорусском" или "украинско-белорусском" влиянии. Подчеркнем, что речь идет о конвенциональных понятиях в том смысле, что польские, украинские, белорусские и литовские земли передавали в Россию не рожденные на их почве идеи, ценности, культурные находки, которые можно было бы назвать национальными, а универсальные начала западной культуры, да и то преимущественно позднесредневековой или обновленно средневековой. Это особенно очевидно при обращении к философско-теологическим курсам Киево-Могилянской академии, где почти безраздельно господствовала так называемая "вторая схоластика", т.е. реанимированная Католической Реформой средневековая "школьная философия" (данной теме посвящена диссертация и ряд статей Л.A. Чернышевой). Собственно гуманистического или возрожденческого, вполне соответствующего Новому времени, там было мало. Восточнославянская интеллигенция питалась не Эразмом, Фичино, Лефевром д’Этаплем, Монтенем и Рабле, не Шекспиром и Макиавелли, а главным образом Скаргой, Суарецом, Фабером, Луллием, Баронием и Канизием. Ситуация стала меняться лишь в XVIII в., особенно в эпоху зрелого Просвещения, по мере развития прямых связей России, Украины и отчасти Белоруссии с Францией, Германией и Англией.

 

Нас часто искушает современная и потому заведомо анахроничная идея национальных культур: в рассматриваемый период для 95% жителей Восточной Европы идея нации была пустым звуком, а по образу жизни православный украинский крестьянин почти ничем не отличался от русского или польского. О секуляризации общества и речи не шло, если не считать предельно узкого круга какой-то части аристократии и рождавшейся интеллигенции во второй половине XVIII в. Подлинным, социально весомым демаркатором и идентификатором оставалась именно конфессия. Если национальную и региональную специфику украинской, белорусской или русской культуры того времени можно было бы каким-то чудодейственным образом измерить, то ее удельный вес, наверняка, был бы ничтожен в общей массе того, что в культуре определялось конфессией, а не этничностью.

 

Мы совершенно не знаем ни того, что представляла собой "бытовая религиозность" миллионов прихожан и их мировоззрение, ни того, как эволюционировала их религиозная культура от XVI к XIX в., ни того, что на уровне "переживаемого христианства" отличало, например, православного от католика, ни даже того, что происходило с православной "высокой" культурой там, где распространялась уния. Соответственно, большим "белым пятном" представляется и конфессиональная субкультура, сложившаяся в лоне греко-католической церкви. Была ли эта культура совместима с культурой православной настолько, что обе являлись частями единой "национальной" культуры, белорусской или украинской? Или благодаря унии был запущен в действие механизм формирования "разорванной нации", если следовать терминологии С. Хантингтона, и прав был М.С. Грушевский, сравнив однажды восток {17} и запад Украины с Сербией и Хорватией? Особенно темны в этом отношении вторая половина XVII в. и большая часть XVIII в.

 

Ю.А. Лабынцев: С очень многими положениями, высказанными М.В. Дмитриевым, я более чем согласен. В данном случае мы имеем дело как бы с европейской точкой зрения. Совершенно очевидное "белое пятно" на мировой исторической карте по степени изученности – XVIII в.

 

С.Г. Яковенко: Следы западного влияния отчетливо прослеживаются с конца XV в., в частности, в архитектуре, в еретических движениях Северо-Восточной Руси, в активизации дипломатических контактов России с Папским престолом. Если в конце XV в. западное влияние было, так сказать, ввезенным и заимствованным, то во второй половине XVII в. оно уже достаточно ощутимо присутствует в русской культуре, начиная превращаться в явление местное.

 

Зарождается такое явление, как "русский католицизм", который является одним из выражений этого влияния (Петр Артемьев, Палладий Роговский). Последний обучался в Италии и там перешел в унию, впоследствии оказав значительное влияние на культурную жизнь России.

 

Вместе с тем не всегда уместны параллели между культурными процессами, которые происходят на Востоке Европы, и западноевропейскими: речь идет о Реформации и Контрреформации.

 

В.О. Ключевский писал, что Древняя Русь "искала посредников, которые могли бы передать ей образование в обезвреженной переработке... Западнорусский православный монах, выученный в школе латинской или в русской, устроенной по ее образцу, и был первым проводником западной науки, призванным в Москву".

 

Е.А. Верниковская: Хотелось бы привести конкретный пример из ранней истории Брестской унии, весьма существенный для понимания того, как происходило соприкосновение двух религиозно-культурных традиций и какие последствия имел их диалог для развития религиозного и, в какой-то степени, этнического самосознания основной массы населения украинских и белорусских земель начала XVII в.

 

В XVI в. в данном регионе конфессии и этносы сосуществовали довольно мирно. Перелом ознаменовала Брестская уния, положившая начало "борьбы Руси с Русью". На первых порах раскол был заметен преимущественно в высших слоях общества, на сеймах и диспутах, и лишь в незначительной степени находил отклик народа, не видевшего принципиальных различий церквей, в которых служат православные священники, от отданных униатам.

 

Приблизительно ко второму десятилетию XVII в. наметился поворот: и в низших слоях общества начинается конфронтация католиков и униатов, с одной стороны, и православных – с другой. Особой остроты она достигла на восточнобелорусских землях. Пример столкновения православного населения с полоцким униатским архиепископом Иосафатом Кунцевичем позволяет сделать попытку разобраться в причинах возникшего конфликта и его природе.

 

Деятельность Кунцевича по распространению унии в Полоцкой епархии показывает, что сопротивление приобретает массовый характер тогда, когда православные лишаются возможности отправления своего богослужения и осознают, что закрываются именно православные церкви и изгоняются именно православные священники, а уния начинает активно насаждаться. Широко практиковавшиеся Кунцевичем меры принуждения по отношению к белорусскому мещанству неизбежно должны были вызвать острую реакцию. Религиозный конфликт затронул низшие слои общества, войдя практически в каждый православный дом.

 

Кроме того, к 20-м годам XVII в. в широкие слои общества, хотя и в трансформированном виде, начинают проникать "сверху" идеи, бывшие предметом полемики в элитных его слоях. Под их влиянием и на основании собственного опыта у масс простого населения формируется свое представление о различиях и конфликте унии с православием.

 

Необходимость встать на защиту своей веры и традиции предков неизбежно делала {18} актуальным религиозно-культурное самоопределение православного населения, вызывала потребность отмежеваться от веры католиков и униатов. Процесс религиозной дифференциации сопровождался развитием религиозного самосознания в тесной связи с сознанием этническим. Раскол ранее единой массы русинов на православных и униатов привел к тому, что униаты не просто стали рассматриваться православными как предавшие веру предков и приравниваться к католикам, но теряли в их глазах связь со своим народом, если не с национальной (в силу неукорененности национального типа мышления), то во всяком случае с прежней культурной общностью. Перешедшие же в унию продолжали причислять себя к русинам. Кунцевич говорит об униатских церквах как о "наших, руских", а православные считают его "латинником", "папистом" и называют "бискупом".

 

Как показывает в своих работах Б.Н. Флоря, религиозный конфликт осмысливался православными в национальных категориях. Попытка "ляхов" заставить "белорусцев" принять свою религию нарушала сложившуюся у православных картину мира, в которой у каждого народа – своя вера. В материалах беатификационных процессов Кунцевича причиной ненависти к нему называются его усилия "превратить рутенов в латинян", "сделать рутенов римлянами внешностью и сердцем" (в цитируемом латиноязычном источнике русинам соответствуют рутены). Противопоставление идет не по принадлежности к той или иной конфессии или этносу ("руський" – "лях", "греческая вера" – "латинская вера"); эти понятия смешиваются, порождая оппозицию этноса конфессии.

 

Порожденный Брестской унией конфликт, таким образом, выходил за рамки чисто конфессионального. Религиозный фактор, интегрируя этническую группу и отделяя ее от других, несомненно, ускорил процесс самоидентификации восточнославянского населения Речи Посполитой.

 

С.Г. Яковенко: Как бы ни относиться к "латинизации", следует признать, что в XIX в. уния уже стала важным фактором культурной жизни и этнической идентификации, по крайней мере в Галиции. Поэтому можно сколько угодно говорить о негативном влиянии унии, о ее насильственном внедрении в православное восточнославянское общество, но после издания указа о веротерпимости от 17 апреля 1905 г. свыше 170 тыс. "воссоединенных" с православием униатов Холмской Руси перешли в католицизм. Совсем недавно, в советские времена, на западноукраинских процессах над униатскими священниками сельские жители неожиданно для властей заявляли, что являются греко-католиками и сохраняют принадлежность к этой церкви, потому что и их предки тоже принадлежали к ней.

 

И еще о терминах. "Греко-католиками" униатов начали именовать лишь с конца XVIII в., когда после разделов Речи Посполитой в Австрийской империи стали разделять римо-католиков и греко-католиков.

 

М.В. Дмитриев: В настоящее время греко-католики чувствуют себя задетыми, когда их называют униатами, поэтому мы и используем другой термин, действительно, появившийся позже и потому анахроничный для разговора о XVII в.

 

Липатов А.В.: Преодоление традиционных подходов к изучению интересующего нас региона, как показывает опыт, требует, чтобы Украина, Белоруссия и Литва рассматривались не с точки зрения истории, государственно-политических интересов и т.д. России или Польши, а присущих именно этим этносам исторических особенностей, культурного самосознания, обнаруживающихся в их взаимоотношениях со своим окружением.

 

При этом неизбежно встает проблема типологии более широкого, нежели внутрирегиональный, плана. Христианство стало предпосылкой, а позднее основой возникновения, формирования и развития надэтнической по своей сути европейской цивилизации. Славяне, подобно другим этносам, входили в эту цивилизацию по мере приобщения к христианскому универсуму. Позднейшая его дифференциация на Pax Orthodoxa и Pax Latina – следствие внутреннего разделения институтов церкви, а не исчезновения или смены общецивилизационной основы. Интенсивное {19} взаимонакладывание двух культурных кругов одной цивилизации просматривается в нескольких регионах времен Средневековья: Балканы, часть Апеннинского полуострова и Срединной Европы, Восточная Европа. В этой последней четкое культурное размежевание происходит позднее.

 

Вследствие существования в раннее Новое время в границах Речи Посполитой, украинская и белорусская культуры, в отличие от русской, не были отграничены от латинского Запада, а в условиях шляхетской демократии – при всех известных ее ограничениях – имели возможность свободного развития. Это предопределило особенности формирования этнически своей культуры и ментальности, отличающихся от формируемых Московским государством, которое, по словам Андрея Курбского (XVI в.), было затворено, "аки во ади твердыни". Отсюда роль украинско-белорусской культуры, наряду с польской и латинской, в XVII в. в обновлении русской. Отсюда и обращение Петра I в его преобразованиях России к услугам выходцев из этой части восточного славянства.

 

При общецивилизационном подходе можно объективно уяснить происходящие в отдельных культурах процессы, преодолевая ограничения традиционных идеологизированных национально-государственных подходов. Во время работы над томом "Истории всемирной литературы" по XVII в. в рукописях польских, украинских, белорусских и литовских глав фигурировали одни и те же имена этнических поляков, причем в каждой из них утверждалось, что это этнически свои писатели. Я высказал мнение, и оно было поддержано коллегами, что на данном этапе локальной истории этническая принадлежность создателей культурных ценностей не имела значения. В общем пространстве культуры многоэтничной Речи Посполитой латиноязычное (как, впрочем, и польскоязычное) творчество поляков на землях Украины, Белоруссии и Литвы стало частью украинской, белорусской и литовской культурной жизни, имея при этом далеко идущие выходы в будущую – этническую и уже на родном языке – культурную историю названных народов.

 

Преодоление проецирования в далекое прошлое узконационального мышления XIX–XX вв. способствует диалогу с учеными разных стран, тогда как указанный тип мышления в науке сужает ее эвристические возможности и искажает самое понимание истории как объективной данности.

 

Если рассуждать в категориях цивилизационной общности, становится, в частности, понятно, почему искусство, мода и язык врага усваиваются и претворяются сообразно с локальными потребностями и пристрастиями, т.е. музы оказываются сильнее Марса.

 

Рассмотрение судеб народов нельзя сводить к действию одного (трактуемого как всеобуславливающий) фактора – политического, конфессионального, социального и др. Примером может служить внутреннее разделение украинской культурно-политической элиты во времена восстания Б. Хмельницкого, а затем после Переяславской Рады, когда конфессиональная общность Левобережной Украины и России не погасила противоречий, порожденных разным пониманием национальных интересов и самого типа государственности. Украинский менталитет уже тогда разнился от великорусского. Естественно, я имею в виду образованные слои, а не крестьянство, потому что крестьянская, народная культура – совсем другая проблема. Даже в XX в. рассуждения некоторых историков о неудаче попыток создания украинской государственности сводились к выводу, что в этой преобладающей массе населения еще не созрело национальное самосознание.

 

Национально и ментально Украина, как и Белоруссия, – это не часть России, а особый мир, который при всей общности восточного славянства развивался своим особым путем. Взаимонакладывание в этой части Европы двух культурных кругов, вхождение частей восточного славянства в разные государственные системы, а отсюда их пребывание в геополитически и культурно разнящихся пространствах – все это предопределило формирование отдельных, особых восточнославянских народностей при всей их этнической близости и конфессиональной общности. {20}

 

Лескинен М.В.: Остановлюсь на определении типологической принадлежности украинской (восточнославянской) культуры. Когда предметом исследования становится культурное взаимодействие восточных (украинцев) и западных славян, рассматриваемое как взаимодействие двух систем мышления, особую значимость приобретают вопросы: возможно ли жестко отделить процесс естественной эволюции от влияния в форме прямого заимствования, и кто или что его инициирует?

 

Украинская (восточнославянская) культура XVІ–XVІІ вв. представляет собой "культурное пограничье", понимаемое двояко: с одной стороны, как культура, находящаяся на рубеже двух цивилизационных типов (Востока и Запада, двух христианских конфессий), двух геополитических зон и т.п., а с другой – в связи с переходным характером исторического периода, типа ментальности, конфессиональной ситуации. Как показала применительно к Украине XVII в. Л.A. Софронова, пограничная культура тяготеет к открытости, и ее элементы, воспринимающиеся современниками в короткие отрезки времени как культурно-специфические, в действительности неустойчивы и могут менять направление. Наконец, ее своеобразие заключается в напряженности и ускорении протекающих процессов. На этой стадии, согласно Ю.М. Лотману, существует несколько вариантов дальнейшего развития. На наш взгляд, именно в таком состоянии находился восточнославянский культурный ареал в первой половине XVII в. К его середине выбор определяющей частью общества был сделан, обозначилась тенденция к "закрытости" культурного развития.

 

Говоря о проблеме взаимодействия, можно констатировать, что в интересующей нас "пограничной зоне" устанавливались определенные количественные и качественные сочетания элементов двух типов систем, разделяемых по конфессиональной принадлежности.

 

Главные отличия двух систем мышления и поведения католического и православного кругов культуры выражались в догматических расхождениях и порождаемом ими отношении к человеку и восприятии личности, мира, пространства-времени; в различных художественно-эстетических концепциях, их отражающих: в разном понимании литургического (сакрального) и обыденного (светского) языков. Все это сказалось на восприятии культурно-исторической традиции в целом. Именно разное содержание фундаментальных категорий формировало принципиальные отличия менталитета западного и восточного славянина.

 

Среди методов исследования процессов влияния, адаптации и заимствования на культурном пограничье главный (особенно когда речь идет об изучении "истории элит" или "интеллектуальной истории") – сравнительный. Надо только иметь в виду, что при очевидной на первый взгляд общности происхождения или формы явлений, место и значение их в разных культурах может быть принципиально отличным. Аналогичная трудность поджидает нас при постановке вопроса об этноконфессиональном сознании рассматриваемого периода в восточнославянском регионе.

 

Можно предложить следующую схему процесса этнокультурного развития восточного славянства с конца XVI до середины XVII в. Вступив в непосредственный и конфликтный контакт с более активной (даже более агрессивной) католической конфессией, восточнославянская культура встала перед необходимостью ускорить выработку собственной идентификации, на которую в "спокойных" условиях ей потребовался бы более длительный отрезок времени. Вследствие этого восприятие принципиально иного типа мышления и поведения происходило в столь напряженной форме и принуждало к заимствованию культурных элементов.

 

Говорить об "этничности культуры" того времени представляется не совсем корректным. Точнее было бы различать этнокультурную идентичность нескольких общественных групп: 1) приверженной традиционному типу мышления, сознания и ценностных ориентиров; 2) носителей национального (протонационального) типа мышления, менталитет которых отличает высокая степень рефлексии и {21} рационализма; 3) формирующуюся "переходную" прослойку, сочетающую, явно или скрыто, элементы обоих этих типов. Другими словами, переход от Средневековья к Новому времени в украинской культуре видится как кризис традиционного общества под натиском новой активной культурной парадигмы.

 

Б.Н. Флоря: Я хотел бы привести пример, показывающий единство христианского мира. Великороссы и украинцы часто попадали в плен к татарам и затем использовались как невольники на галерах в Средиземном море. Иногда эти галеры захватывали испанцы или их разбивало бурей, и таким образом восточные славяне оказывались в Испании или Италии. Сохранился целый ряд документов, которые описывают их пребывание там. Их кормили, давали проезжие грамоты, и они благополучно в течение двух-трех лет добирались до дома, проходя через всю Европу и получая везде помощь (в том числе и на территории Польши). В этом проявилось не что иное, как представление о единстве христианского мира, причем православная Россия тоже в него входила. Правда, в Москве вернувшимся с Запада приходилось нелегко, их допрашивали, причащались ли они в католических храмах. Те, кто был хитрее, отвечали, что причащались у православных греческих священников, остальным же грозило наказание.

 

С.Г. Яковенко: Добавлю к этому такой пример. Проекты церковной унии в странах Центральной и Восточной Европы идут параллельно с попытками создания военного союза христианских стран Европы – антитурецкой лиги. Именно в связи с этими проектами в 1524 г. Альбертом Кампенским было написано письмо папе Клименту VII с призывом привлечь в указанную лигу и Московию.

 

Л.И. Сазонова: Уже обращалось внимание на то, что культура создается поверх национальных границ, что фактор культуры выше этнических различий, и в какой-то мере это действительно справедливо. Например, когда мы имеем в виду проблему жанра, то она в значительной степени вненациональна. Жанры литературы Древней Руси при имеющейся специфике являются в такой же мере и жанрами литературы всего ареала Slavia Orthodoxa.

 

И.Н. Голенищев-Кутузов писал, что «комплекс общей польско-украинско-русской культуры XVI–XVII вв. не следует разбивать, исключая взаимные влияния, охраняя призрачные границы "самобытности", гораздо важнее братская связь на Востоке славянских народов. Вспомним лучше свободные дары на поприще культуры..., навыки школьного дела, образцы красноречия и пиитики поступали на северо-восток с Украины и Белоруссии».

 

Такой взгляд плодотворен еще и потому, что позволяет учесть сложность определения этнической и культурной принадлежности отдельных авторов, сформировавшихся в условиях культурного пограничья. Так, Симеон Полоцкий по происхождению – белорус, получивший образование в Киево-Могилянской коллегии. Кроме старобелорусского, церковнославянского и латинского, он писал также по-польски, сохранив этот навык даже после переселения в Москву, где со всей полнотой развернулся его талант придворного поэта. Культура Симеона в основах своих – культура западноевропейская и польская.

 

Следует акцентировать внимание на том, что комплекс общей восточнославянской культуры XVII в. постренессансного типа тесно связан через Польшу с художественным опытом Западной Европы. Таким образом, мы имеем дело с явлением, представляющим собой относительное единство при имеющих также место процессах внутренней дифференциации. Признавая общность всей восточнославянской культуры XVII в., тем не менее следует выделять реальные культуры, то, что мы, используя современную терминологию, сейчас называем украинской, белорусской, русской культурой. Сложившихся наций тогда еще не было, но все-таки каждая из названных этнических общностей имела признаки культурной самоидентификации, ощущая свое внутреннее единство. Показательно, что даже одни и те же явления, объединяющие украинцев, белорусов, русских, имеют у разных ветвей восточного славянства разную семантическую ауру и выражаются в разных формах. {22}

 

Церковнославянский язык – общий у православных славян, и тем не менее имел место такой примечательный диалог между Симеоном Полоцким и Лазарем Барановичем, который, как известно, хотел увидеть свою книгу "Трубы словес проповедных" изданной на московском Печатном Дворе, о чем и просил царя Алексея Михайловича: "Повели их печатовати на Москве". Приставленный по просьбе Лазаря Барановича к исполнению этого замысла его ученик Симеон Полоцкий внес как редактор в текст книги коррективы, направленные на то, чтобы приблизить язык проповедей Лазаря Барановича к норме церковнославянского языка, принятой в Московской Руси: «Slowięszczyzna nieco odmienna, bom się accomodowal tutejszej. Duales numeros mało wwodziłem, aby trudność nie była czytającym. Interpunctie położone jako tutejsza dzierzy typographia, jako to: notam interrogationis sic ";" a nie "?", bo inaczej by imprimere nie zezwolili» (16 октября 1669 г.). («Славянщизна несколько иная, потому что я приспосабливался к принятой здесь. Двойственное число я мало вводил, чтобы не создавать трудностей читающим. Знаки препинания применены те, каких придерживается местная типография, как-то: вопросительный знак передается как ";" а не "?", иначе не позволили бы печатать»).

 

Даже из этих беглых замечаний Симеона следует, что варианты (изводы) церковнославянского языка в Малороссии и Московской Руси все же отличались в XVII в., коль скоро они бросились в глаза носителям этих культур. И когда сам Симеон переселился в Москву, то вынужден был обучаться чистоте церковнославянского языка по "Грамматике" Мелетия Смотрицкого. Если в первых его приветствиях к царю постоянно встречаются такие слова и формы, как "нехай", "мовячи", "ганба", "взгарда", "зганбены", то в дальнейшем, в языке московского периода их уже нет. Приблизившийся к этой норме его церковнославянский в каком-то смысле – гораздо более легкий и прозрачный, чем язык Тредиаковского.

 

Те культурные новации, которые приходили в Россию вместе с носителями украинской и белорусской культуры, видоизменялись. Симеон Полоцкий должен был не только выучиться церковнославянскому языку по кодифицировайной грамматике, изменилось и содержание его текстов. Если в стихах на польском языке и на латыни он постоянно упоминал античных богов и персонажей, то в панегириках, писавшихся в Москве, античный реквизит заметно редуцировался. Дело в том, что до тех пор в Московской Руси античность воспринималась как "эллинская ересь", "эллинские басни". Она еще только начинала входить в моду на правах культурной условности, а позднее вошла, в частности, в оды классицизма именно благодаря тому, что вначале прижилась в придворно-церемониальной поэзии Симеона Полоцкого.

 

Такое значительное историко-культурное явление XVII в., как барокко, связываемое в русской литературе также с именем Симеона Полоцкого, ярче проявилось на уровне поэтики и стиля, чем собственно на мировоззренческом и идеологическом. Философско-логические основы барокко как стиля формировались под сенью латино-польской риторической традиции. Как установил А. Хипписли в процессе работы над изданием книги стихов Симеона Полоцкого "Вертоград многоцветный" (1680), основной источник произведения – проповеди немецкого священника-иезуита Матфея Фабера, которые были адаптированы, прозаический текст преобразован в стихотворный. Сюжетная их часть использована умеренно и аккуратно, мораль же вполне согласуется с общехристианскими представлениями, ничего специфически иезуитского нет ни в ней, ни в "Вертограде" в целом.

 

Созданное в России барокко не было подражанием или копированием польско-украинско-белорусского типа барокко, но стало результатом взаимодействия привозного его варианта с местными культурными традициями. Схоластическое барокко поднялось в России, в отличие, например, от украинского, до уровня придворного искусства.

 

Польско-украинско-белорусское барокко изменило свой облик под влиянием новых социальных условий и придворной среды. Барокко в России получило, с одной стороны, некоторое упрощение, поскольку в условиях государственного и церковного {23} единомыслия (даже при наличии раскола) утратили значение актуальные для Украины и Белоруссии полемико-публицистические тенденции, а с другой стороны, появились заметные стимулы для развития и расцвета некоторых других сторон того же самого стиля. Из богатого арсенала поэтики барокко было востребовано все, что связано с эстетикой придворного церемониала, что служило возвеличиванию царя и государства, просвещению и привитию обществу новых вкусов. Складывается и репертуар жанров с разветвленной системой придворно-церемониальной и дидактической поэзии.

 

Таким образом, на русской почве и самый тип барокко очень изменился. Пессимизм и рефлексия, трагизм и мистическая экзальтация, свойственные мироощущению западноевропейского барокко, утратили в условиях крепнущего российского абсолютизма приоритетное положение. Названные явления, если и присутствуют в русском барокко, то исключительно как наследие культурной традиции.

 

На этих примерах я хотела бы показать, что в XVII в. существует многообразие культурных проявлений, которые связаны в том числе с явлениями этническими, ментальными, с культурными традициями и социальными условиями, определявшими самосознание каждой из частей восточнославянского единства и представления каждой из них о собственной культурной идентичности.

 

Другой мой тезис касается популярного сейчас положения об украинизации русской культуры, украинизации русского языка. Когда P.O. Якобсон пишет об "украинизации литературного языка Московии", которую провел Никон, то для специалистов совершенно ясно, что имеется в виду "книжная справа", произведенная в Москве по киевским и львовским изданиям. Об этом было сказано еще нашими дореволюционными исследователями Ф.И. Титовым, а также В.О. Эйнгорном. Следует заметить, что когда Н.С. Трубецкой писал о полной украинизации русской культуры XVII в., еще не были изданы многие литературные памятники того времени.

 

В процессе работы над трехтомным изданием книги стихов Симеона Полоцкого "Вертоград многоцветный" (опубликовано в Германии в 1996–2000) на пространстве обширного корпуса стихов мне не удалось заметить какой-то особой "украинизации русского языка". Текст написан на так называемом книжном "славенском" языке, в нем имеются лексические и фонетико-морфологические украинизмы, белорусизмы и полонизмы, но их отнюдь не много. С. Медведев, ученик Симеона Полоцкого, стремился освободить от них текст, поскольку Симеону не удалось полностью изжить "зрубити", "згрѣшим", "сгрѣшити" и т.п. Однако в целом такой объемный текст, как "Вертоград многоцветный", не дает никаких оснований для подтверждения тезиса об украинизации русского языка.

 

Хотелось бы знать вот что: когда говорится о "широкой экспансии" украинского языка, о "сильной украинизации русского языка", какой объем вкладывают авторы в оценочные определения "широкая", "сильная"? Пока это не совсем ясно. Пишущие на данную тему должны были бы определить объем понятий, которыми оперируют, поскольку слова, которыми пользуется наука, занимающаяся реконструкцией прошлого, – это ключевые слова, и их объем и содержание изменяется по мере развития самой науки.

 

М.В. Дмитриев: Если ставить вопрос о том, что первично во взаимодействии – культурное или этническое, я бы полностью согласился с тем, что сказал Б.Н. Флоря. Когда мы пробуем конкретно-исторически проследить, откуда берется так называемое "национальное" или даже так называемое "этническое", мы не можем не признать, что источником того и другого является культура.

 

Мы постоянно сталкиваемся с тем, что наш научный язык сформирован культурой, достижениями, представлениями, стереотипами XIX в. Среди этих стереотипов огромное значение имеет концепт нации и в равной степени концепт этноса, хотя с последним понятием дело обстоит сложнее. Стереотип настолько укоренился в нашем научном языке и мышлении, что мы считаем естественным пользоваться данным концептом и при изучении эпохи, которая еще не знала национальных идеологий {24} и самого феномена нации в современном значении этого слова. Когда мы говорим об истории восточных славян в поздние Средние века или в раннее Новое время в категориях национальных, а не культурных и не конфессиональных, мы постоянно сталкиваемся с опасностью модернизации и идеологизации научного познания.

 

Самое очевидное противопоказание против употребления собственно национальной терминологии – вечная проблема "простой мовы": это украинский или белорусский язык? Другой пример анахронизма – говорить об украинизации русской культуры в конце XVII–XVIII в. или украинском влиянии на русскую культуру. Почему не белорусизации? В конце концов, ни Симеона Полоцкого, ни братьев Зизаниев нельзя назвать украинцами. Из того, что сейчас существуют украинцы и белорусы, не следует, что мы должны использовать эти названия применительно к населению XVI–XVII вв., которое само себя называло "рутены", "русь", "руськие", "православные", впрочем, это вовсе не значит, что они составляли один "народ" или "нацию" с "русским" населением Московского государства. В Московской Руси казаков часто называли "белорусцами", людей из Великого княжества Литовского – "литовцами", хотя на самом деле они никак не были ни белорусами, ни литовцами.

 

Л.И. Сазонова: А иногда их называли даже "папежниками, приехавшими из Рима".

 

М.В. Дмитриев: Хотя язык, созданный национальными культурами и национальными идеологиями XIX в., не адекватен с научной точки зрения, к сожалению, мы настолько к нему привыкли, что нигде и никто в ближайшее время не откажется от привычного словоупотребления и не станет обобщать знания о восточнославянских культурах доиндустриальной эпохи, не прибегая к понятиям "национальной культуры" и вообще "национального".

 

Л.Е. Горизонтов: Продемонстрировав образцы языка Симеона Полоцкого, Л.И. Сазонова напомнила нам, сколь тесно этнокультурные проблемы переплетены с языковыми. Сейчас у нас будет возможность ознакомиться с несколькими выступлениями, посвященными истории языка.

 

О.А. Остапчук: Я попытаюсь охарактеризовать в самых общих чертах динамику языковой ситуации на этнической территории восточного славянства, опираясь на работы Б.А. Успенского, В.М. Живова, Н.И. Толстого и других специалистов по истории языка. XVII–XVIII века представляются переломным периодом в культурно-языковом процессе в данном ареале. Именно в это время происходит перестройка всей системы отношений языков в коммуникативном пространстве, вычленяются национальные культурно-языковые сообщества. При этом чрезвычайно важным оказывается взаимодействие языковых, культурных и этнических факторов, способность к взаимному заимствованию и восприятию опыта культурной коммуникации, выработанному в Киеве, Москве и Вильне.

 

Предпосылки тех кардинальных изменений в культурно-языковой сфере, которые происходят в XVIII в., закладываются гораздо раньше. Особое значение имело формирование в течение XIV–XVI вв. на территории Западной Руси специфического культурного идиома – так называемого "казенного" языка, приобретшего статус официального в Великом княжестве Литовском. Именно на этом "руськом" или "простом" (как его называют сами авторы памятников) языке написан Вислицкий статут 1347 г., судебник князя Казимира 1468 г., Литовский статут в изданиях 1529, 1566, 1568 гг. Тем самым был создан чрезвычайно важный прецедент использования языка, не освященного культурной традицией, в сфере высших коммуникативных функций и заложены предпосылки перестройки функциональных границ внутри коммуникативного пространства. К XVII в. "казенный" язык благодаря насыщению местными элементами трансформируется в "просту мову" в ее староукраинском и старобелорусском вариантах, которая постепенно завоевывает все более прочные позиции в сфере культуры, в частности, благодаря развитию полемической литературы (после провозглашения унии). Появляются первые переводные словари с толкованием "темных", "непонятных" церковнославянских слов на "простой" язык, положившие начало кодификации формирующегося книжного языка. Расширение функциональной сферы, {25} обслуживаемой "простым" языком, включение в нее традиционных для церковнославянского функций языка проповеди, культуры, науки в целом изменило коммуникативную ситуацию. В результате к XVII в. на украинских землях мы приходим к полилингвизму. При этом границы культурной и коммуникативной компетенции языков являются довольно подвижными: весьма часто даже внутри одного и того же памятника обнаруживаются фрагменты, написанные на разных языках.

 

Культурный опыт многоязычия, выработанный на украинско-белорусских землях, был в дальнейшем переосмыслен на почве собственно великорусской (московской), где, в свою очередь, языковая ситуация формируется в условиях диглоссии с довольно четким противопоставлением церковнославянского и "народного" языков. Главное, что принесли с собой в Москву киевские книжники, это феномен "простого" языка. Однако этот новый элемент языкового сознания был сразу же ограничен в своем функционировании. Появляется стремление к "очищению" церковнославянского языка от местных особенностей – как великорусских, так и украинско-белорусских, – что признается необходимым условием сохранения за церковнославянским языком "высшего" регистра культурных функций (богослужение, гомилетика, наука, образование). Именно этим стремлением к чистоте нормы можно объяснить появление петровского указа 1720 г., предписывающего строго следить за тем, чтобы "никакой розни" в языке церковных книг не наблюдалось вне зависимости от места их печатания. "Гибридный" церковнославянский язык предназначается для обслуживания функций "среднего" регистра (полемическая литература, светские произведения, драматургия высоких жанров). Наконец, "простой" язык оказывается закрепленным за сферой делопроизводства и проникает в низшие литературные жанры.

 

Русский литературный язык, формирующийся в XVIII в., развивается по линии насыщения "чуждого" (южнославянского в своей основе) церковнославянского языка элементами живого разговорного языка, затем генетически разнородные лексические элементы закрепляются за разными стилями и жанрами коммуникации. "Проста мова" в ее староукраинском варианте в XVIII в. развивается также по линии максимального включения внешних элементов, но одновременно и нивелировки генетических и стилистических различий. В результате из-за обилия латинизмов, полонизмов и церковнославянизмов она постепенно превращается в макаронический язык (один из ярких примеров – язык Григория Сковороды) и выходит из употребления.

 

Формирование национальных литературных языков, происходящее в разных формах в течение XVIII в. на великорусских, украинских и белорусских землях, современниками воспринимается лишь как одна из возможностей развития системы культурной коммуникации. Именно в это время появляется идея создания общеславянского литературного языка, впервые сформулированная при дворе Алексея Михайловича хорватом Юрием Крижаничем и поддержанная целым рядом ученых (Симеон Полоцкий, Епифаний Славинецкий). В стремлении противодействовать развитию дробных (а значит, более слабых) национальных культурно-языковых сообществ предполагалось создать новый язык культуры, способный выступить в качестве базы единения всех славян, заменить собой на новом этапе церковнославянский язык. Этот проект не был реализован, но мысль о славянской взаимности как основе создания культурного идиома нового типа возрождается в XIX в. то в форме концепций общеславянского литературного языка, то в виде идей региональных литературных языков, как, например, "иллирийского", разрабатываемого Л. Гаем для хорватов, сербов и словенцев. Своего рода "общевосточнославянским" литературным языком провозглашается в это время и русский язык, что для целого ряда ученых и политиков исключает саму возможность развития особых "малорусского" и белорусского литературных языков.

 

Тем не менее в XVIII в. побеждает именно концепция национальных литературных языков. В восточнославянском ареале она реализуется на базе взаимодействия московской, киевской и виленской культурно-языковых традиций. Особенно продуктивной оказывается идея "простого" языка, возникшая в XVI в. на {26} украинско-белорусских землях, которая в XVII–XVIII вв. дала толчок развитию русского литературного языка, а в XIX в. трансформировалась в категорию "живого народного" языка, ставшего основой современных украинского и белорусского литературных языков.

 

Е.Е. Левкиевская: XVII и XVIII века действительно были чрезвычайно сложны и насыщены языковыми процессами и явлениями на восточнославянской территории. Если XVII в. можно считать своеобразным финалом языковой ситуации XIV, XV, XVI вв., то XVIII в. для всех восточных славян представляет собой своего рода апробацию совершенно иной языковой ситуации, которая затем приведет к образованию литературных языков нового типа. Языки нового типа – и в этом их принципиальная особенность – обладают такими свойствами, как полифункциональность, общезначимость для всех слоев населения, кодифицированность, дифференциация стилистических средств. Совокупность перечисленных признаков была невозможна до наступления XVIII в.

 

Однако обратимся прежде к XVII в. Во-первых, тогда функционировал церковнославянский язык, причем в разных его изводах. Для простоты будем говорить о версиях церковнославянского языка Московской Руси и церковнославянского языка Юго-Западной Руси. Каждая из них обладала своими весьма значительными особенностями. Во-вторых, существовали определенного рода языковые регистры или средства, которые обслуживали деловую сферу – канцелярские языки. Для Юго-Западной Руси таковым являлся канцелярский язык Великого княжества Литовского, впоследствии, как уже говорилось, переросший в "просту мову" или "руську мову", как ее еще называли. Постепенно расширяя свои функции, последняя превратилась со временем в почти полноценный литературный язык. Для Московской Руси такую же роль играл приказной язык. В-третьих, существовало просторечие, которое основывалось на тех или иных диалектах либо на местном городском койне. Таким образом, и на Юго-Западе Восточной Славии, и в Московской Руси существовали три крупных языковых регистра. Конечно, я несколько "огрубляю" ситуацию, потому что существовали и более мелкие деления, но нам важно наметить общие тенденции.

 

Несмотря на такое, казалось бы, сходство, ситуация в двух регионах была весьма несхожей, если не сказать абсолютно различной. В чем это различие проявлялось? Прежде всего, во взаимодействиях между церковнославянским языком и канцелярской "простой мовой", в одном случае, и приказным языком, во втором. В Юго-Западной Руси над кодификацией "простой мовы" трудились такие крупные украинские грамматисты XVII в., как Иван Ужевич – автор грамматики 1643 г. или Памва Берында – составитель словаря 1627 г. На определенном этапе "проста мова" начинает фактически вытеснять церковнославянский язык и выполнять его функции. В определенной степени она становится также церковным языком, потому что на нее начинают переводиться и церковные тексты: вспомним знаменитое Пересопницкое евангелие 1551–1556 гг. и очень многие случаи, когда православные священники были вынуждены заказывать переводы или на польский язык, или на "просту мову" с церковнославянского языка, который они не понимали. Этим же вызывались и появившиеся в то время указания, чтобы во время богослужения на "простой мове" не изъясняться, а "словенским языком глаголить". "Проста мова" постепенно стала фактически обретать функции языка художественной прозы, потому что вся школьная драма, все бурлески и многие другие художественные тексты, собственно говоря, обслуживались именно ею.

 

Нужно сказать еще о значительном влиянии польского языка: "проста мова" становится все более и более гибридным языком, вбирающим в себя огромные пласты польской лексики, практически приобретя к концу XVII в. черты макаронического языка. Известны многочисленные тексты, в которых не только отдельные польские слова, но целые огромные фрагменты написаны кириллицей. Однако главная особенность Юго-Западной Руси заключается в том, что соотношение между церковнославянским языком как сакральным и "простой мовой" как литературным языком очень сильно напоминает соотношение, которое сложилось в Польше между {27} польским языком и латынью. Для носителей языка XVII в. эта параллель была очевидной, и очень многие составители словарей и грамматик неоднократно обращали на нее внимание.

 

В Московской Руси высокая сакральность церковнославянского языка (о чем писал Б.А. Успенский) не позволяла использовать его в качестве ученого языка в широкой степени. На нем нельзя было говорить, на него нельзя было переводить светские тексты. Во второй половине XVII в. ситуация принципиально меняется благодаря явлению, условно названному "третьим южнославянским влиянием", которое в действительности никаким южнославянским влиянием не было и заключалось в сильнейшем воздействии церковнославянского языка Юго-Западной Руси на церковнославянский язык Московской Руси. В никоновскую эпоху началась "книжная справа" в Москве, которая официально производилась с греческих подлинников богослужебных книг, но на деле, как показал Успенский в своих работах, образцами выступали богослужебные книги Юго-Западной Руси, в свое время "справлявшиеся" по греческим. Таким образом, на церковнославянский язык Московской Руси был перенесен юго-западный извод церковнославянского языка. При этом изначальный извод церковнославянского языка Московской Руси продолжал сохраняться в старообрядческой литературе. Что еще важнее для характеристики этого влияния, были привнесены не только какие-то грамматические или лексические особенности другого извода – в языковую ситуацию Московской Руси привносилась новая философия отношения к языку. Церковнославянский язык перестал восприниматься как некая сакральная недвижимая сущность, которая не должна никоим образом изменяться, и он стал и здесь превращаться в один из ученых языков. В Московской Руси стали предприниматься попытки создания чего-то подобного "простой мове". Стали писаться тексты на гибридном церковнославянском языке, как его называет В.М. Живов, что свидетельствует о стремлении к созданию кодифицированной разговорной русской речи с определенными наиболее яркими, маркированными элементами церковнославянского языка. Это было явное подражание языковой ситуации Юго-Западной Руси, хотя и не имевшее такого успеха, какой выпал на долю "простой мовы".

 

XVIII век привнес на московскую почву совершенно иные веянья – прежде всего влияние западных литератур, западных языков. В связи с петровской реформой языка было резко ослаблено влияние юго-западной языковой традиции. Философия языка начала разрабатываться под влиянием французских грамматик и западноевропейского языкового мышления, о чем свидетельствуют идеи раннего Тредиаковского, а во второй половине XVIII в. – идеи карамзинистов с их ориентацией на французскую речь, с кальками целых французских синтаксических конструкций, переносимых на русскую почву. Результатом этого процесса явилось создание литературного русского языка нового типа в первой трети XIX в.

 

Происходившие в языках изменения сопровождались яростными языковыми диспутами сторонников большей строгости церковнославянского языка с теми, кто считал, что он должен стать одним из ученых языков, обслуживающих образованные слои общества. Все это, конечно, имело и очень сильный религиозный оттенок, особенно в Московской Руси, где попытки секуляризации церковнославянского языка воспринимались как прямое поругание святынь.

 

Н.Н. Запольская: Лингвистические темы, которые мы затронули, имеют давнюю исследовательскую традицию, однако остаются дискуссионными из-за сложности самого языкового материала, недостаточно адекватного его осмысления и терминологической неопределенности. В этой связи представляется необходимым четко сформулировать основные проблемы, возникающие при исследовании языковой ситуации Великого княжества Литовского и Речи Посполитой, и найти пути их решения. Насущной задачей лингвистических исследований является определение структурнофункционального статуса литературного языка, противопоставленного языку церковнославянскому, с предварительным содержательным и терминологическим отделением данного литературного языка от языка делового. {28}

 

Канцелярский язык Великого княжества Литовского, базировавшийся на восточнославянской языковой основе, получил официальное закрепление своего статуса и официальное наименование "рускии ꙗзык" в Литовском статуте 1566 г.: "а писар зємскии по руску маєть литєрами и словы рускими вси листы и позвы писати, а нє инышым ꙗзыком и словы". Необходимость в определении "рускии ꙗзык" появилась именно в преддверии Люблинской унии 1569 г., когда возник вопрос, каким быть языку государственных органов – "власным, прирожоным" или польским. Таким образом, в Литовском статуте "рускии ꙗзык" был противопоставлен польскому языку как "свой" язык делопроизводства "чужому" языку. Таким образом очевидно, что официальный статус делового языка исключает применение к нему определения "простой" и тем самым применения терминологической модели "проста мова", что подчеркивается в статье В. Мякишева «"Мовы" Великого княжества Литовского в единстве своих противоположностей» (2000).

 

Первый опыт литературного языка, противопоставленного церковнославянскому языку, был явлен в начале XVI в. в Библии Ф. Скорины. Только начиная с 50-х годов XVI в. библейские тексты на новом литературном языке, определяемом самими книжниками как «рускии ꙗзык» ("рускаꙗ рєч, мова"), стали появляться в украинских и белорусских землях: Пересопницкое евангелие 1556–1560 гг. ("мова рускаꙗ"), Житомирское евангелие 1571 г., Евангелие В. Негалевского 1581 г. ("рєч рускаꙗ"), Летковское евангелие 1595 г., Евангелие В. Тяпинского 1570 г. ("власный єзикъ роуский).

 

Функциональный статус литературного языка данных текстов можно адекватно определить в контексте общеевропейской концептуальной оппозиции "классических" языков, как языков искусственных, рациональных, универсальных, и "простых" языков, как языков природных, иррациональных, дифференцированных. Условием возможности достижения "простыми" языками статуса литературных языков являлось понимание "простоты" как универсального этапа развития языков, что позволяло рассматривать языки в координатах своеобразной "исторической преемственности": древнееврейский язык – греческий язык – латинский язык – новоевропейские языки. Соответственно, для языковой ситуации Великого княжества Литовского и Речи Посполитой была актуальна "параллель исторической преемственности": латинский язык – польский язык = словєнский ꙗзык – "руский ꙗзык". Признаком легитимации "простых" литературных языков считалось обретение ими функционального "достоинства" (dignitas), выраженного в употреблении в конфессиональных текстах. Функционирование "простых" языков, приводившее к установлению функционального тождества между lingua litterata и lingua rustica и, следовательно, между homo litteratus и homo rusticus, было мотивировано гуманистическим принципом доступности наук и просвещения и детерминировано распространением Реформационного движения, требовавшего понятности Божественного Откровения. Релевантная для "простых" языков установка на "понятность" должна была реализоваться и в "руском ꙗзыкє", о чем свидетельствовали сами переводчики библейских текстов в своих предисловиях и послесловиях. Так, основной причиной, побудившей Ф. Скорину перевести Библию на "рускии ꙗзык", являлась достигаемая этим понятность библейских текстов: "понєжє нєтолико Докторовє алюди вчєныє внихъ разумєють. Но всѧкии чєловєк простыи ипосполитыи чтучи их или слухаючи можєть поразумєти что єсть потрєбно кдушному спасєнию єго...". Равным образом переводчик Пересопницкого евангелия перевел "изъ ꙗзыка блъгарскаго на мову роскоую... длѧ лєпшого вырозумлєнѧ людоу хрстіанского посполитого". В. Тяпинский представил евангельский текст на двух языках – церковнославянском и "власном єзикє роуском... для лєпшого разуму". В. Негалевский перевел евангелие на "рєч рускую" для тех, "которыє писма полского читати нє умєют, а ꙗзыка словєнского, читаючи писмом {29} рускимъ, выкладу з словъ єго не розумєют". Таким образом, переводчики мыслили литературный «рускии ꙗзык» как равнофункциональный новоевропейским литературным языкам, прежде всего чешскому и польскому, т.е. как "простой" язык, что мотивирует применение именно к данному языку терминологической модели "проста мова". Появление самой терминологической модели "проста мова" обычно связывают с наименованием языка, данным Г. Ходкевичем, замыслившим сначала издать Учительное евангелие не на церковнославянском языке, а "прєложити на простую молву... вырозумѣнія ради простых людей".

 

Рассмотрение "руского ꙗзыка" в общеевропейском языковом контексте позволяет определить и его структурный статус, поскольку структурное "достоинство" достигалось либо посредством формально-семантической элиминации "классического" языка, либо посредством формально-семантической трансляции обретшего "достоинство" "простого" языка. При этом действие механизма формально-семантической трансляции приводило к максимальной языковой гибридности: если язык-образец "поддерживал" исходную книжную "классическую" форму, то она становилась нормативным элементом, если "поддержка" реализовалась в некнижной форме, то она становилась достоянием нового литературного языка, при невозможности "поддержки" нормативным элементом являлась форма самого языка-образца, что приводило к синтезу книжных и некнижных, "своих" и "чужих" языковых элементов. Формальное различие манифестаций "руского ꙗзыка" было обусловлено действиями разных порождающих механизмов (механизм элиминации или механизм трансляции), разными языками-образцами (чешский или польский), разными некнижными языками (украинский или белорусский).

 

Из всего вышесказанного следует, что в настоящее время возможно и необходимо провести структурно-функциональный анализ, по крайней мере, всех доступных для исследования библейских текстов на "руском ꙗзыкє", чтобы получить полную языковую информацию и тем самым адекватное представление об этом типе литературного языка.

 

Б.Н. Флоря: Из ряда выступлений складывается впечатление, что выступающие склонны к негативному ответу на вопрос, существует ли какая-либо взаимосвязь между рядом явлений, отразивших довольно значительные этнические изменения, и весьма интенсивным взаимодействием культур в Восточной части Европы. Получается, что существовало взаимодействие культур, которые имели не знающее границ надэтническое содержание и распространялись в разных странах независимо от сильных военных, политических и религиозных конфликтов между ними. Между тем в рассматриваемый период этнические изменения в Восточной Европе были как раз тесно связаны с рядом острых, в том числе идеологических, конфликтов, и взаимодействие культур также имело определенное отношение к этим конфликтам, в свою очередь как-то влияло на этнические изменения.

 

То же самое относится и к очень содержательным выступлениям наших лингвистов: они не дали ответа на вопрос о связи между эволюцией языковых явлений и этническими изменениями. "Проста мова" – это украинский язык или белорусский язык, или общий язык всех восточных славян Речи Посполитой? Такой вопрос неизбежно возникает, как только мы начинаем говорить об этнических проблемах. Скорее всего, речь должна идти о третьем из перечисленных вариантов. Тогда языковая ситуация находилась бы в полном согласии с теми данными исторических источников, которые свидетельствуют о том, что восточные славяне на территории Речи Посполитой считали себя в течение очень длительного времени одним народом: соответственно, у них был общий литературный язык.

 

С точки зрения истории культуры исключительно важно было бы выяснить, какой была сфера действия литературного языка западной части восточного славянства в XVIII в. и как она соотносилась со сферой действия русского языка на территории Левобережной Украины. Это могло бы дать ответ на целый ряд {30} обсуждаемых проблем. Никто не навязывает ответа на вопрос, обозначенный в названии "круглого стола", он может быть отрицательным, но все-таки наша задача – искать его.

 

О.А. Остапчук: Определение лингвистической природы "простой мовы" до сих пор остается предметом споров. Дело в том, что одни и те же памятники письменности XIV–XVI вв. украинские лингвисты характеризуют как староукраинское, в то время как белорусские специалисты относят их к старобелорусским. Существует и компромиссная точка зрения, согласно которой "проста мова" ("руська мова") признается общим литературным языком Западной Руси, по крайней мере для XIV–XV вв. (в частности, см. книгу В.М. Русановского "Історія української літературної мови", изданную в 2001 г., с обширной библиографией вопроса). В советском языкознании существовал особый термин – "западнорусский язык" для обозначения официального языка Великого княжества Литовского, однако он постепенно выходит из употребления, в том числе из-за неприятия его современной украинской и белорусской лингвистикой.

 

В зависимости от места написания памятника в "простой мове" могло увеличиваться либо число украинских черт, либо количество белорусизмов, что проявлялось и на уровне лексики, и на уровне грамматики и синтаксиса, в частности, в характерных ошибках. Однако сложность определения лингвистической природы памятников XV–XVI вв. заключается главным образом в том, что зачастую язык-источник установить практически невозможно в силу близости старобелорусского и староукраинского книжных языков, на что неоднократно указывали Б.А. Успенский, В.М. Живов, В.К. Журавлев, Н.И. Толстой и многие другие видные специалисты по истории языка. Не следует забывать и о том, что даже для периода XVIII в., а тем более для предшествующей эпохи говорить о собственно литературном языке не приходится, поскольку языки книжности, как "староукраинский", так и "старобелорусский", не обладали достаточной кодифицированностью, демонстрируя неустойчивость языковой нормы на всех уровнях и разную степень близости к церковнославянскому языку в конкретных текстах. Так, для XVII в., мы вправе охарактеризовать произведение Иоаникия Галятовского или Ивана Вишенского как примеры староукраинской литературы, в то время как Лазарь Баранович или Епифаний Славинецкий вполне вписываются в канон церковнославянской литературы.

 

Вопрос о взаимодействии этнического и культурно-языкового факторов для периода XVII–XVIII вв. оказывается довольно сложным. Мы вполне можем установить этническое происхождение авторов, стоявших у истоков московской (шире – великорусской) книжной культуры. Очевидно, что киевские книжники были в Москве не просто желанными гостями, их принимали как "своих", а "западнорусские" произведения становились образцами для развития собственных литературных жанров. Так воспринимались произведения Дмитрия Ростовского, Иоаникия Галятовского, Иннокентия Гизеля, Симеона Полоцкого, Епифания Славинецкого, Феофана Прокоповича и других выходцев из украинских и белорусских земель. Под влиянием киевского и виленского культурного опыта в Москве развивалось силлабическое стихосложение, формировалась драма как отдельный род литературы, создавалась гомилетическая литература. Другое дело, что вхождение воспитанников Киево-Могилянской Академии в московскую культурно-языковую среду могло протекать по-разному в зависимости от характера языкового сознания киевлян, от того, воспринимали ли они принесенный из Киева книжный язык как отличный от бытующего в Москве или считали себя представителями единого "культурного класса", носителями общей культуры и общего языка культуры – церковнославянского.

 

Так, "Лексикон славеноросский" Памвы Берынды (1627 г.) – двуязычный словарь с толкованием церковнославянских слов на "просту мову", изданный в Киеве, пользовался огромной популярностью на всем восточнославянском культурном пространстве и неоднократно переиздавался, явившись образцом для создания собственно русских (великорусских) азбуковников XVIII в. Еще один яркий и хорошо известный {31} пример культурного взаимодействия – грамматика Мелетия Смотрицкого (1619 г.), остававшаяся в течение XVII–XVIII вв. основным учебником церковнославянского языка и оказавшая влияние на орфографию и грамматическую терминологию всех восточных славян, подобно тому как "Синопсис" Иннокентия Гизеля (1674) вплоть до начала XIX в. использовался в качестве учебника истории на великорусских, украинских и белорусских землях.

 

Для периода XVI–XVII вв. и даже XVIII в. взаимодействие восточнославянских языков действительно довольно слабо связано с собственно этническими процессами. Этническая принадлежность автора книги, как и место ее издания, являлись факторами второстепенными, гораздо важнее были принадлежность к единому культурному пространству и осознание этого единства. Другое дело, что уже в XIX в. в условиях формирования национальных идеологий предпринимались активные попытки переосмысления опыта предшествующих эпох в области книжной культуры и языка.

 

Что касается сформулированного Н.С. Трубецким тезиса об "украинизации" русской культуры в XVII–XVIII вв., то следует отметить один важный момент. Разумеется, нельзя отрицать ни роли Киево-Могилянской Академии в развитии культуры и образования на восточнославянских землях, ни факта активной культурной эмиграции из Киева в Москву, ни того обстоятельства, что "славянороссийский" книжный язык петровской эпохи во многом опирался на церковнославянский язык в его киевской редакции. Однако в плане лингвистическом гораздо более важным, чем "украинизация" книжного языка, является формирование нового типа языкового сознания. Заимствовался прежде всего образ частично десакрализованного церковнославянского языка, который наделялся возможностью выполнять целый ряд функций, не связанных непосредственно с богослужением. Заимствовалась и категория "простого языка" как особого идиома в системе коммуникативного пространства. Если конкретные слова, имеющие характерные фонетико-орфографические или грамматические признаки принадлежности к книжному староукраинскому или старобелорусскому языкам, чаще всего "вымарывались" из текста, то сам подход к распределению функций языков, установлению новой их иерархии утвердился в русской книжной культуре в первую очередь под киевским, "украинским" влиянием. Именно в смысле заимствования моделей и принципов организации коммуникативного и культурного пространства, а не в этническом смысле и можно говорить, вслед за Н.С. Трубецким, об "украинизации" русской культуры.

 

Л.Е. Горизонтов: Можно ли считать, что у лингвистических терминов "староукраинский" и "старобелорусский", вопреки их звучанию, нет столь жесткой этнической привязки, а понятие "западнорусского" языка выходит сейчас из употребления без веских научных к тому оснований?

 

О.А. Остапчук: И да, и нет. Термины "староукраинский" и "старобелорусский", используемые для обозначения раннего периода в истории соответствующих литературных языков, как раз четко этнически ориентированы. Правда, как уже отмечалось, для XIV–XV вв. разграничить староукраинские и старобелорусские памятники порой фактически невозможно, для этого требуется учет не только лингвистических, но и экстралингвистических характеристик (происхождение автора, место создания памятника). Для XVII в. таких сомнений уже не возникает. Термин "западнорусский" избавляет от необходимости более дробного этнического деления, но в результате его употребления складывается ошибочное представление о существовании некоего общего языка – предшественника позднейших украинского и белорусского. Так что вытеснение данного термина из научного оборота нельзя объяснить только очевидными конъюнктурными соображениями.

 

Ю.А. Лабынцев: Наши лингвисты говорили о традиции более что ли византийской. Кстати, в кругу восточнославянских православных, если говорить о функции языка сакрального, его роль выполняет в данное время не только церковнославянский, но и греческий, причем он очень активно начинает использоваться даже не в православной {32} среде, а в униатской. Развивался ли язык в XVIII в. и как? Источников довольно много, просто в руки лингвистов по тем или иным причинам они почти не попадали. Советую обратить внимание на наследие местных, в основном базилианских (василианских) школ. Это трудно читаемые рукописи. Если говорить о канцелярских языках, то в униатской среде Белоруссии выработались очень любопытные, практически не изучавшиеся их вариации, в них и латинский язык, и польский, и "проста мова". Л.И. Сазонова нам это продемонстрировала. Причем опять-таки, канцелярские, школярские, преподавательско-дидактические писания – это массовый источник, ценный для изучения этнического развития и украинского, и белорусского. Здесь много противоречий. Если вы пойдете по некоей хронико-доктринальной линии, начав, скажем, с Замойского собора, это будет один вариант, если же по линии чисто лингвистической – другой. Язык польский в этих восточнославянских канцелярских берегах особенный, "окраинный", "кресовый". Он получил здесь свое особое развитие. Возникают и вовсе почти фантастические лингвистические формы, самая яркая – сусцептная. При изучении таких языков очень важна локализация. Нельзя говорить об Украине вообще, так же как нельзя говорить вообще о Белоруссии (например, Карпаты).

 

Б.Н. Флоря: Несколько слов об источниках. Мне пришлось заниматься сообщениями первой половины XVII в. купцов, лазутчиков и перебежчиков из Белоруссии в Московское государство. Обнаружились очень интересные материалы, например, об отношении местного населения к украинскому казачеству, восприятии того, что происходило на Украине, об отношении к унии, религиозной политике Речи Посполитой и т.д. Причем этот поток материалов не прерывается с началом восстания Хмельницкого и после Андрусовского мира возобновляется вновь. Для последней трети XVII в. его исследование может дать много важных конкретно-исторических сведений о настроениях населения Украины и Белоруссии, отношении к внутриполитическим, межгосударственным и религиозным конфликтам.

 

Л.Л. Щавинская: В изучении этноконфессиональной и этнокультурной ситуации XVIII в. неоценимую помощь могут оказать данные, содержащиеся в приходских метрических книгах. Это массовый источник, фиксирующий основные экзистенциальные события человеческой жизни: рождение, брак, смерть. В книги заносится факт крещения, вероисповедание родителей, семейное положение и т.д.

 

И здесь со всей очевидностью встает вопрос об использовании новейших информационных технологий. В данной области ученые постсоветских стран, в частности Белоруссии, не отстают от своих западных коллег, а кое в чем даже их опережают. Особо следует упомянуть о специальных "историко-информационных" подразделениях нескольких университетов Белоруссии и Белорусском научно-исследовательском центре электронной документации (руководитель – В.Л. Носевич), занимающихся разработкой подобных методов, преимущественно на местном материале.

 

Новейшие методы могут быть сгруппированы в несколько больших блоков: базы данных, обработка графической информации (в том числе карт), статистические методы, математическое моделирование исторических процессов. Применению этих методов предшествует разработка соответствующей концептуальной модели, определение и описание предметной области исследования, выявление и оценка информационного потенциала разного типа источников. Существенно и корректное использование полученных с их помощью результатов. С другой стороны, важнейшим этапом такого исследования является формализация содержательной задачи, переход от построения концептуальной модели к математической. Необходимо иметь специальные навыки работы и знания о существующих программных ресурсах. Формируется новая исследовательская информационная культура.

 

Ю.А. Лабынцев: Источники по XVIII в. – огромный и в значительной своей части до сих пор еще не разобранный материал. Отсутствие адекватных методов заставило даже таких крупнейших знатоков архивных богатств, как профессор М.И. Коялович (1828–1891) и епископ Э. Ликовский (1836–1915), отказаться от работы с ними. {33}

 

М.А. Робинсон: Налицо большая сложность и недостаточная разработанность заявленной на "круглом столе" проблематики. Безусловно, было бы полезно привлечь к совместной работе также ученых Украины и Белоруссии, что, однако, совершенно не мешает нам самостоятельно "посмотреть" на проблему и из Москвы. Мне кажется абсолютно необходимым содружество всех гуманитарных наук. Невозможно разорвать язык, культуру и историю, а исследования без учета достижений смежных дисциплин приводят к возникновению теорий, иногда внешне стройных, но совершенно неверных по своей сути.

 

Л.E. Горизонтов: Будем подводить итоги состоявшегося обсуждения. Все мы свидетели сложной историографической ситуации, в которой различимы всевозможные по времени и месту происхождения напластования – в одних случаях взаимно конфронтационные, в иных "комплиментарные". Сложно не попасть в заданный фарватер с присущими ему политическими акцентами и даже сакрализацией истории, своими идеологемами и мифологемами, но этого участники "круглого стола", как мне кажется, стремились избежать. Вовсе не будет преувеличением сказать, что в современном славяноведении очень немного проблемных узлов столь же масштабных, острых и запутанных – не в последнюю очередь в силу еще недостаточной научной разработки.

 

В ходе обсуждения мы могли убедиться, что конфессиональный фактор выступает связующим звеном между этническими и культурными феноменами, тогда как изображение высокой культуры изучаемого периода сквозь призму этничности ведет к неоправданной модернизации прошлого. Яркий тому пример – так называемая украинизация русской культуры.

 

Вместе с тем необходимо помнить о том, что в исторической действительности ключевая роль принадлежит этносоциальным структурам. Закономерно оказавшиеся в центре нашего внимания элиты как носители высокой культуры наиболее восприимчивы к переменам государственно-политического климата. В этом смысле хуже освещенным остался XVIII в., в особенности ассимиляционные процессы, происходившие в результате "собирания русских земель" под сенью Российской империи.

 

Возможность синтеза открывает также предлагаемый культурологией цивилизационный подход. Нацеливая на изучение великорусско-западнорусско-польского культурного пространства, он позволяет преодолеть ограниченность, свойственную концепциям общерусской культуры и Центрально-Восточной Европы.

 

Однако признание большого значения христианских, общеевропейских ценностей вовсе не снимает актуальности изучения исторической эволюции этнического самосознания. В этой сфере одними элитами ограничиться нельзя и важен учет региональной неоднородности. Мы практически пришли к необходимости продолжения работы, которая в данном направлении в течение длительного времени велась Отделом истории средних веков Института славяноведения РАН.

 

Чрезвычайно важным показателем как этнических, так и культурно-творческих сдвигов служит языковая ситуация. Лишь с учетом материала всего восточного славянства прослеживаются судьбы церковнославянского языка, долгое время выполнявшего "общерусские" функции. В изучении XVII–XVIII вв. много сделано лингвистической наукой, которая, надо признать, в осмыслении механизмов и реконструкции процессов продвинулась заметно дальше историков. Но и у историков, как показало обсуждение, есть к лингвистам вопросы и пожелания.

 

У самих историков вопросов друг к другу более чем достаточно. Многие из них были поставлены, обозначены перспективные направления поиска и методологические решения. Мы наблюдали разнообразие подходов, различия во взглядах и оценках. Своего рода барометром здесь может служить далекое от желательной стандартизации пользование понятийным аппаратом. Научная терминология, с одной стороны, должна быть предельно адекватной описываемым ею явлениям, а с другой, по самой своей природе она сплошь и рядом конвенциональна и не может не учитывать сложившегося стандарта словоупотребления. Украина как понятие исторической {34} географии и производные от нее существуют весьма давно, однако украинцы (даже в смысле проживающие на территории Украины) обретают исторически конкретное этническое наполнение, и это вводит в заблуждение применительно к тем эпохам, когда данный этноним еще не функционировал, а главное, свойственные ему этнополитические коннотации не отвечают описываемым им конкретно-историческим реалиям.

 

Прибегая к понятию "общерусский", также ищут выход из терминологических затруднений: понятие "русский" в этом качестве уже не воспринимается, ибо в советский период ушло из употребления имя великорусов. Развитие этнономенклатуры от руських (русинов, рутенов, белорусцев) к малороссам, белорусам и украинцам требует самой тщательной разработки. Эта задача, однако, далеко выходит за рамки XVII–XVIII вв., и при ее решении важно неукоснительное соблюдение принципа историзма, уяснение того, для какого периода и какой территории правомочен тот или иной термин.

 

Проблематика "круглого стола", несомненно, заслуживает международного обсуждения, что позволит в полной мере учесть немалые, особенно за последние годы, наработки украинской, белорусской и других историографий. Такую возможность мог бы предоставить очередной Международный съезд славистов. Публикация материалов нашего обсуждения будет способствовать продолжению дискуссии в более широком кругу специалистов. {35}

 

Восточные славяне в XVII–XVIII веках: этническое развитие и культурное взаимодействие: Материалы «круглого стола» // Славяноведение. 2002. № 2. С. 3–35.

Ответить

Фотография Стефан Стефан 21.08 2016

Механизмы формирования украинской и белорусской наций в российском и общеславянском контексте (дореволюционный период)

 

Л. Е. Горизонтов

Мы продолжаем цикл «круглых столов», начатый в апреле 2001 г. (материалы первого из них опубликованы в журнале «Славяноведение» (2002. № 2), его тема «Восточные славяне в XVII–XVIII вв.: этническое развитие и культурное взаимодействие» включена в программу Международного съезда славистов 2003 г.). Ныне предстоит обратиться к историческим судьбам восточного славянства в конце XVIII – начале XX в. Процесс формирования украинской и белорусской наций к 1917–1918 гг. не закончился. Более того, решающая его фаза приходится на позднейший, советский, период. Однако именно в заявленных временных рамках формулируются национальные задачи, нарабатываются соответствующие идейный багаж, приемы, опыт, развертывается национальная пропаганда и т. д., – словом, создаются известные предпосылки для последующего качественного скачка.

 

Общеславянский контекст, хорошо известный в Институте, где проходит наше заседание, ориентирует на выявление общего, а российский – особенного в механизмах формирования украинской и белорусской наций. Вместе с тем российский и общеславянский контексты занимающей нас проблемы сближает то, что оба они имперские. Нигде имперский дискурс не противостоял так сильно национальному строительству, как в украинском и белорусском случаях. Это связано как с близкородственностью трех отраслей восточного славянства, так и его государствообразующей ролью в Российской империи.

 

Общим фоном интересующих нас процессов является модернизация, обусловившая постепенное разрушение традиционного общества. Хотя в формировании наций обычно различают культурную и политическую фазы, роль культурных факторов остается чрезвычайно большой также и на последней из них, особенно в украинском и белорусском вариантах, для которых характерно запаздывающее развитие. В эпоху романтизма культура делается выраженно этничной: происходит становление национальных {75} культур. В языковой сфере качественные сдвиги связаны со складыванием литературного языка нового типа.

 

Роль конфессиональной составляющей общественной жизни ощутимо снижается, но вовсе не сходит на нет. На наш период приходится ликвидация унии, имевшая различные последствия на Украине и в Белоруссии. Резко возрастает значение научных знаний. Украинская историография порывает с российской, прокладывая тем самым путь для развития и последующего «исхода» белорусской исторической науки.

 

Новизна явлений побуждает скептически отнестись к понятию национального возрождения. Возрождалось или создавалось вновь? – так стоит вопрос. Правильнее, пожалуй, по чешскому образцу, говорить о национальном пробуждении и будителях. Национальное пробуждение (возрождение) не есть исключительная черта исторического развития славян, и, кроме того, не у всех славян оно прослеживается. Различались стартовые предпосылки, сроки, темпы и результаты. Исключительно велик был элемент альтернативности.

 

Над тем, насколько процессы становления восточнославянских наций сопоставимы с моделями эволюции южных и западных славян, начали размышлять давно. А. Н. Пыпин, вспоминая настроения своего круга в начале 50-х годов XIX в., писал о нескольких возможных подходах. «Мы в то время (я, по крайней мере), – отмечал этот крупный русский ученый, – ничего против него (украинофильства. – Л. Г.) не имели и даже относились к нему с симпатией, и хотя еще недавно Белинский резко высказывался против малорусской литературы (ее сюжеты казались ему слишком мелкими и, на его взгляд, неизмеримо выше всякого провинциализма стояли общие интересы, с одной стороны, искусства, с другой – общественности), но у нас была воспринята другая точка зрения, именно точка зрения славянского возрождения (курсив мой. – Л. Г.). Если возрождение западного и южного славянства было возможно только потому, что луч сознания начал проникать в народные массы; если новые славянские литературы возможны были только на родном языке и развитие этого языка составляло для всех славянских патриотов первую цель; если малейшие оттенки славянского племени усиливались основать свою литературу, – например, даже какие-нибудь лужичане, а рядом с чехами словаки; если в соседней Галиции те же малорусы начинали свою литературу, – то все это вместе, {76} и нравственное право каждого народа на свой язык и фактический пример, было достаточным доказательством права нашей малорусской литературы на существование».

 

Правда, побывав в чешских землях, этом классическом центре славянского пробуждения, Пыпин весьма сдержанно отнесся к увиденным им культурным достижениям: сравнение с российскими было не в пользу чехов. Так, чешский, подчеркнуто патриотический театр, русскому зрителю напоминал «не то чтобы Пушкина, а больше Кукольника». Эстетическая оценка, подобно Белинскому, выходит на первый план.

 

Проезжая примерно в то же время через Австрийскую империю, П. В. Анненков отметил тенденцию к ее распаду вследствие роста наций. Чехизм – «особенная гордость национального происхождения», пишет он, побудил остальных габсбургских славян видеть в Богемии свой авангард, свою полномочную представительницу. «Вот почему, – заключал Анненков, – глаза Австрии постоянно обращены на Прагу, которая многими считается за зародыш того... отделения многочисленных племен, составляющих Австрию, которое и будет ее гибелью». Национальное пробуждение, таким образом, достаточно рано начинает связываться и с перспективой распада империй.

 

В официальной России после кирилло-мефодиевского дела и «Весны народов» не только рождается тревога за русское триединство, но заметно охлаждается расположение к зарубежному славянству. Во второй половине XIX в. ситуация еще более усложнилась. «История славянских литератур» Пыпина (1879–1881 гг.), у истоков замысла которой была упомянутая поездка ее автора в Прагу, послужила источником вдохновения для юного М. Грушевского, усвоившего из этого труда стратегию поведения в условиях, когда «недоставало собственной национальной традиции». Однако путь национального возрождения, будительства в опоре на славянскую взаимность, по которому шли народы, входившие в состав Габсбургской и Османской империй, был мало пригоден для малороссов и белорусов Российской империи. Увлечениям Грушевского, подогретым общественными настроениями периода войны с Турцией, не суждено было развиться. В дальнейшем он разовьет темы «отрубности» украинской истории и «инородчества» украинства по отношению ко всему русскому.

 

Существовал, впрочем, и еще один подход. Про национальное возрождение белорусов и малороссов (особенно первых) в XIX в. говорили также, {77} имея в виду их приобщение к общерусской жизни и освобождение от польского влияния.

 

Не следует забывать, что параллельно шли процессы формирования русской и польской наций. У поляков в связи с их борьбой за восстановление утраченной государственности обостренный характер приобрел вопрос о внесении развитого национального сознания в среду этнически польского крестьянства. Наличие украинско-белорусского фактора играло в консолидации «исторических наций» весьма существенную роль, еще мало исследованную в научной литературе.

 

Замечено, что апелляция к языку, этнографическому субстрату свойственна нациям с неполной этносоциальной структурой, а обращение к исторической традиции – нациям с полной структурой, обладавшим в прошлом собственной государственностью. Украина и Белоруссия демонстрируют некий смешанный, гибридный вариант. По вопросу о природе преемственности в этнической истории Украины уже давно разошлись народническое и государственное направления украинской историографии. Сегодняшняя историографическая ситуация такова, что тезис о русификации и полонизации элит украинских и белорусских земель требует уточнения.

 

В первой трети XIX в. у верхушки общества на Левобережной Украине, помимо свойственного эпохе романтизма умонастроения, был и вполне конкретный повод всерьез обратиться к старине – неясность вопроса о признании дворянских прав, не менее болезненного, чем в случае с подвергаемой «разбору» польской шляхтой. Выход, как известно, искали на путях всеподданнейших прошений, но атмосфера раздражения против петербургских властей наличествовала, сравнение старых, в значительной мере мифологизированных, порядков с новыми были явно не в пользу последних.

 

Важную связующую роль выполнял казацкий миф. Глубоко символично, что в один год (1846) возникло Кирилло-Мефодиевское братство и О. М. Бодянский впервые полностью издал в Москве «Историю русов» (вскоре славист подвергся гонениям, но не за эту публикацию, а за издание сочинения «русофоба» Флетчера). Казацкие лозунги массовых беспорядков середины 50-х годов свидетельствовали об укоренении традиции в широких слоях населения. С мотивами «Истории русов» созвучна поэзия Шевченко, от которого традиция тянется в XX в., когда предпринимаются реальные шаги по возрождению казачества. На белорусских землях связующим {78} звеном выступала протонациональная литвинская традиция, отличавшая полонизированную элиту Великого княжества Литовского от шляхты этнически польской части Короны.

 

«Язык употреблялся у нас встарь как синоним народа», отмечал А. С. Будилович. Современные этнологи отводят центральное место в «этнической мобилизации» «мобилизационному лингвицизму» (М. Н. Губогло). Для украинцев и белорусов нерешенные языковые проблемы доминируют и на второй фазе становления нации по схеме М. Гроха.

 

При этом в путях формирования литературных языков прослеживается большая вариативность. Чрезвычайно существенным представляется вопрос, был ли понятен великороссам язык местного восточнославянского населения на Украине и в Белоруссии? Имеется немало свидетельств, что нет. Этот вопрос заслуживает специальной разработки, как и проблематика билингвизма с русской или польской компонентами.

 

Вместе с тем в лингвистике XIX в. утверждается собирательное понятие восточнославянских языков, дававшее дополнительные, притом строго научные, основания для восприятия их носителей как некой общности.

 

Мы занимаемся – может быть, даже чрезмерно – русско-польскими этническими стереотипами и очень мало – взаимными стереотипами в «семье» восточных славян. Не есть ли подобный двойной стандарт одной из главных причин, тормозящих развитие отечественной украинистики и белорусистики, а значит, препятствующих полному раскрытию потенциала нового российского интегрального славяноведения?

 

Внутри общерусской триады симметрии не было. Самые многочисленные великороссы выступали строителями государства и хранителями русскости. Вопроса о комплиментарности великороссов и белорусов не возникало так остро, как это имело место в отношении взаимного восприятия великороссов и малороссов. Зато делался акцент на взаимодополняемости этих двух последних (Ю. Венелин сравнивал разделение ролей между ними в общем организме с головой и сердцем). В отношении Белоруссии на первый план выходило иное соотнесение. «Забытый Богом и забитый людьми край», – так писал о ней, выражая общий взгляд, мемуарист второй половины XIX в. Из науки в общественное сознание попадали сведения о неодинаковой славянской чистоте великороссов, малороссов и белорусов, причем белорусы с этой точки зрения выглядели наиболее «выигрышно». {79}

 

Центральной является проблема идентичности (этнического самосознания), а точнее идентичностей – славянской, общерусской, национальной, региональной, – их иерархии и динамики. П. Магочи различает взаимоисключающие и множественные идентичности. Место славянского измерения могло заниматься цивилизационно-макрорегиональной принадлежностью.

 

Малорусская и белорусская идентичности выступали как региональные южнорусская и западнорусская модификации идентичности общерусской. Еще лучше общерусский проект нациостроительства сочетался с более мелкими регионализмами, которые никак не могли составить ему конкуренции. Однако регионализмы различных уровней одновременно поддерживали идентичности, ориентированные на национальное обособление.

 

Последние поддерживало и славянское начало, причем общее оказывалось вторичным по отношению к частному. Национальные движения зарубежных славян видели в славянской идее противовес своим империям и успешно эксплуатировали ее в своих интересах. Хотя в славянской по преимуществу Российской империи в этом плане имелись существенные особенности, новая украинская политическая идеология (Кирилло-Мефодиевское братство) также апеллировала к славянской идее и начиналась со всеславянской федералистской утопии. Известно выступление Н. И. Костомарова против антирусских фальсификаций Ф. Духиньского в период издания «Основы». Впоследствии по лекалу польской интерпретации панславизма великороссы в украинской исторической и политической мысли не раз отлучались не только от Европы, но и от славянства.

 

Малочисленность украинофилов (сознательных украинцев) и тем более белорусских национальных активистов – это малочисленность идеологов. Дело «узкого круга» часто не пропадает, даже если его представители «страшно далеки от народа». Среди апостолов украинства в начале 60-х годов XIX в. мы видим все тех же кирилло-мефодиевцев. Впоследствии пути экс-братчиков разошлись и они порой вели себя по отношению друг к другу подобно соперничающим гетманам второй половины XVII в. Фактом, однако, является то, что переход к массовому политическому движению под национальными лозунгами (фаза C) представлял особые трудности и наметился на белорусских и большинстве украинских землях весьма поздно. {80}

 

Долгое время не имея сколько-нибудь массовой базы убежденных последователей, украинофильство все же вырастало и выживало в нелегких для него условиях на почве достаточно распространенных в образованном обществе умонастроений. И. Лысяк-Рудницкий не без основания предлагал говорить не о русификации, а о малороссиянизации. Малороссийство же, несмотря на свое подчиненное по отношению к общерусскому сознанию положение в иерархии идентичностей, служило питательной почвой не только для него, но и для своего соперника украинства, особенно когда возникала угроза дорогим малороссийскому типу сознания началам. Из типично малороссийской семейной среды вышел едва ли не главный зодчий украинства Грушевский. Типологическое сходство с малороссийством имел западнорусизм.

 

Пристального внимания ученых требует феномен смены идентичности, ее эволюция. Если украинофил-поляк В. Антонович порывает с польской средой не только национально, но и в социальном плане (перейдя в лагерь хлопоманов), то в следующем поколении В. Липинский делает ставку на возвращение в украинство полонизированной правобережной шляхты, обнаруживая сходство с белорусско-литовско-польскими краёвцами рубежа XIX–XX вв.

 

Типы и разновидности этнического самосознания находили преломление в этногеографической номенклатуре, которая, став частью научного аппарата, несет в себе тем большую смысловую нагрузку. При ближайшем рассмотрении оказывается, что соотношение Малороссии и Украины и производных от них понятий – наиболее дискуссионных и отягощенных наследием политической борьбы – в зависимости от контекста достаточно сильно варьировалось и к тому же менялось во времени. Два понятийных ряда долго сосуществовали:

 

1) выступали как взаимозаменяемые («Ныне Украйной зовут Малую Русь», – указывал В. И. Даль);

 

2) Украина могла пониматься как часть Малороссии;

 

3) одно понятие употреблялось наряду с другим при обозначении двух различных смежных территорий.

 

Во всех этих комбинациях Малороссия и Украина сосуществовали вполне мирно, часто «через запятую»: семантическое наполнение каждого из терминов отражало не этнополитические реалии, а {81} историко-географические традиции. Однако и тогда рассматриваемые понятия имели, что существенно, неодинаковую частотность употребления. В отношении украинского ряда ключевыми моментами эволюции явились превращение имени нарицательного в имя собственное и образование от него этнонима. Следует иметь в виду, что как малороссы, так и украинцы – понятия книжные, долгое время функционировавшие лишь в среде образованного общества. Численно преобладавшие деревенские жители именовали себя руськими (с различными модификациями слова этого корня) или отдавали предпочтение некоему региональному обозначению, вплоть до этнически обезличенных «тутейших».

 

В определенный момент, однако, понятия Малороссии и Украины (и, соответственно, малороссов и украинцев) приобрели политически ангажированное, жестко конфронтационное по отношению друг к другу звучание. Одним из первых такой смысл стал вкладывать в них Т. Шевченко: «А на Україну не поїду, цур їй, там сама Малоросія». Этнонимы делаются обозначениями, чуть ли не кличками, политической, партийной принадлежности. Если украинцы, с точки зрения их оппонентов, – мазепинцы, что синонимично предателям, то и малороссияне в глазах приверженцев другой модели нациостроительства – также предатели своего народа. Подобная семантическая оппозиция привела к тому, что в зависимости от своих политических пристрастий люди начинают говорить либо только о Малороссии и малороссах, либо только об Украине и украинцах. При этом в обоих лагерях было принято говорить об украинском вопросе.

 

В начале XX в. в политически окрашенной типологии Грушевского различались носители трех типов национального самосознания: малороссы, украинцы и хохлы; последние вообще равнодушны к определению своей идентичности. Им же пущен в широкое обращение искусственный, гибридный термин Украина-Русь.

 

В официальном языке империи Малороссия и Белоруссия трактовались предельно узко, тогда как Великороссия, напротив, широко (правда, вовсе не за счет первых двух). В отношении локализации Малой России существенным моментом являлось раннее вхождение Левобережья в состав Российского государства и существование Гетманщины, а также территориальное сокращение под натиском унии церковной юрисдикции Киевской митрополии. Локализация Белоруссии связана прежде всего с поздним расширением ее за счет Литвы – не этнической, а исторической. {82}

 

Свой этногеографический лексикон был характерен также для польского языка.

 

В процессе формирования наций велика роль региональных различий, в украинском случае тем более значительных, что здесь мы сталкиваемся с феноменом разделенного межгосударственными границами этноса. Впрочем, случай этот для славянского мира не уникален – достаточно вспомнить хотя бы польский и сербский примеры. На старте национального оживления в Белоруссии наблюдается лидерство представителей западной ее части, на Украине – восточников-левобережников. От региона зависел социальный облик, а подчас и национальное происхождение строителей нации.

 

Важным признаком зрелости нации и национальной идеи является складывание представлений о национальной территории. Геополитические проекции национальных идей представляются более функциональной и научно продуктивной формулировкой, чем пришедшее из западной литературы понятие идеальных отечеств. «Соборность», если пользоваться украинской терминологией, не менее существенная составляющая процесса формирования наций, чем тесно связанные с ней «самостийность» и «украинизация».

 

Последнее, к чему хотелось бы обратиться во вводном обзоре проблематики, – соотношение в процессе складывания наций внутреннего и внешнего факторов. Внешний фактор в данном случае многогранен: это и международная ситуация, и взаимодействие с другими национальными движениями, и политика властей, и восприятие украинской и белорусской самобытности в русском и польском обществах. И не только. Весь этот сложнейший комплекс, конечно же, непродуктивно рассматривать с позиций теории заговора, однако, нельзя не признать крайне весомой роли внешнего фактора.

 

Особо следует сказать об имитационном механизме, подтягивающим запаздывающие нации к ушедшим стадиально вперед. Для белорусских деятелей таким образцом и ориентиром служило украинское нациостроительство. Это своего рода цепная реакция уподобления, на полную мощность запускающаяся в эпохи общественного подъема («Весна народов» на Западе; для России рубеж 50–60-х годов XIX в. – тогда уже сибирские областники стремились подражать украинофилам; революция {83} 1905–1907 гг.; 1917 г. со Съездом народов в Киеве под председательством Грушевского).

 

На почве имитации легко вырастали мифы, ради которых будители сознательно шли на подлог. Как известно, даже чехи с богатым национально-культурным прошлым и развитыми традициями государственности, пополняли свои активы фальсификатами.

 

Однако национальные движения имитировали не только другие, родственные им движения, но и имперский дискурс (империи к тому же выступали собирателями соответствующих земель). Н. И. Ульянов, и вовсе не по поводу Украины, отмечал, что национальные движения в Российской империи, борясь с последней, по сути, строили собственные государственные образования имперского типа, мыслили по-имперски. Особенно эта тенденция заметна при геополитическом проецировании национальных идей и выстраивании обслуживающего его терминологического ряда.

 

Так, Н. Михновский писал в 1900 г. о «единой, неделимой, свободной и самостийной Украине от Карпат до Кавказа», использовал формулу «Украина для украинцев». Налицо усвоение украинской национальной идеологией великодержавной риторики. Получает распространение термин «всеукраинский», явно сконструированный по аналогии со «всероссийским» (Первый всеукраинский национальный съезд состоялся в апреле 1917 г.). Задолго до 1917 г. Грушевский начинает говорить об «украинизации». В манифесте украинской соборности от 22 января 1919 г. фигурирует «Великая Украина». Национальные движения периода существования империй передавали эстафету национальным государствам.

 

Именно внешние факторы во многом обусловили прерывистость и повышенную альтернативность процесса формирования украинской и белорусской наций. Наконец, комбинация действующих в противофазе внешних факторов создавала своеобразные ниши, в которых протекал процесс становления наций. Для белорусской и украинской подобную нишу обеспечивало прежде всего русско-польское противостояние.

 

М. Д. Долбилов: Вы упомянули о неравности и в то же время о взаимодополняемости трех ветвей «большой русской нации». Когда кристаллизуются эти представления и распределяются ипостаси?

 

Л. Е. Горизонтов: Такого рода свидетельства можно встретить в первой половине XIX в., ко второй половине XIX в. подобные представления становятся общим местом. {84}

 

И. В. Михутина: В известной статье Н. И. Костомарова «Две русские народности» есть любопытное рассуждение о понятиях «Украина», «Малороссия» и «Гетманщина». Ученый отмечал, что ни одно из них не покрывает всей этнической территории. Наиболее адекватным собирательным понятием он находил слово «хохол», не вкладывая, разумеется, в него ни шутливого, ни тем более уничижительного смысла.

 

Название основной работы Грушевского «Історія України-Руси». Один из галицийских деятелей А. Барвинский свидетельствовал, что «Русь» в нем возникла в связи с тем, что понятие «Украина» в те времена не очень воспринималось в среде галицийских русин. Во имя идеи «соборности» В. Б. Антонович посоветовал своему ученику озаглавить труд «Історія України-Руси».

 

Л. Е. Горизонтов: Первый блок проблем, который нам предстоит сегодня обсудить специально, связан со сферой образования.

 

Л. Л. Щавинская

При непосредственном многолетнем знакомстве с жизнью крестьянского населения современной Беларуси и приграничных по отношению к ней регионов Польши и Украины обращает на себя внимание сильное, до сих пор заметное влияние, какое оказала на людей система народного образования, сложившаяся в Российской империи. Особая роль принадлежала, наряду с православной церковью и ее институтами, церковно-приходской школе. В деревенской России церковно-приходская школа, как и народная начальная школа вообще, оказалась центральным образовательным учреждением, вокруг которого группировались все основные силы местной интеллигенции, где по существу шла основная работа по формированию этнического самосознания в кругу детей и молодежи. Эта тема пока не получила сколько-нибудь обобщающего научного освещения.

 

К концу XIX в. число учащихся в начальных школах всех типов в империи составляло примерно 3 млн человек, в церковно-приходских школах при этом обучалось около половины школьников. Если в первой четверти XVIII в. во всех типах школ количество учащихся составляло несколько сот человек, то к исходу XVIII в. один школьник приходился примерно на тысячу жителей, а к концу XIX в. – на 40 человек. Образовательные показатели по народной школе в великорусских губерниях европейской части {85} империи, а также в Белоруссии и на Украине были много выше, чем, например, в соседнем Царстве Польском. Так, в Гродненской губернии один учащийся приходился на 31 ее жителя (число школьников составляло около 4% всего населения губернии), в то время как в соседней Седлецкой – на 50 человек, а в Радомской – даже на 60. В Могилевской губернии показатель был такой же, как и в Черниговской, Полтавской и Херсонской губерниях – один к тридцати.

 

Народная начальная школа, в том числе церковно-приходская, была обращена почти исключительно к крестьянству. В 1897 г. все население Белоруссии (примерно в современных ее границах) составляло около 7 млн человек, из них более 6 млн являлись сельскими жителями. К 1914 г. общее число жителей белорусских губерний увеличилось до 9,5 млн, а сельских – до 8,2 млн. Согласно данным переписи 1897 г. в белорусских губерниях проживало более 80 национальностей. Почти 66% составляли белорусы, около 15% – евреи, 6% – русские, около 5% – украинцы, немногим более 5% – поляки.

 

Подсчет белорусов осуществлялся по языковому признаку, так как вопрос о национальной принадлежности в опросных листах переписи 1897 г. отсутствовал. В группе славянских языков в сводной статистической ведомости выделялись русский язык с подразделением на великорусский, малорусский и белорусский, польский язык и прочие славянские языки. В итоговых отчетах по переписи 1897 г. была узаконена следующая формула: «Господствующее племя – русские состоят из трех групп: великороссов (66%), малороссов (27%), белорусов (7%). Русские составляют 67% общего числа населения империи: в Европейской России (исключая 10 губ. Царства Польского) – 80%, в Сибири – 81%, на Кавказе – 34%, в Средней Азии они составляют всего 9%, а в 10 губ. Царства Польского – около 7% населения». В различного рода переписях губернского и уездного уровня начала XX в. наряду с языком уже указывается вполне официально и «народность»: «белорусская» или «малоросская». Языковой принцип позволил Е. Ф. Карскому определить число белорусов на момент переписи 1897 г. более чем в 8 млн человек.

 

В Минской, Могилевской и Витебской губерниях крестьяне составляли до 94% от числа живущих там белорусов. Весьма знаменателен факт признания половиной (около 86 тыс. человек) потомственных шляхтичей, {86} составлявшими около 2 с небольшим процентов белорусского населения империи, своим родным языком белорусского. Несмотря на то, что в целом среди белорусов абсолютно преобладали православные (более 81% от общего их числа), статистические данные, преимущественно губернского и уездного охвата, позволяют выявить весьма значительный процент белорусов-католиков, которые именовались местной администрацией поляками, говорящими по-белорусски.

 

С 1905 г. в основном на польско-восточнославянском пограничье наблюдается довольно массовый (в несколько десятков тыс. человек) переход бывших униатов, а затем православных в римско-католичество. Эти неоримско-католики практически автоматически порывали со своим «русинством» и «тутейшестью» и становились «поляками». На украинско-белорусско-польском пограничье их называли «калакутами». Примером может служить Ходышевская парафия на Подляшье, населенная преимущественно потомками «белорусскоговорящих католиков». Впрочем подобные переходы в римско-католичество бывших униатов имели место как после 1839, так и после 1875 г.

 

Этноконфессиональная метаморфоза была теснейшим образом связана со школьным делом, борьбой в этом вопросе «польского» и «русского» начал, ставшей весьма заметной еще задолго до ликвидации на белорусских землях церковной унии в 1839 г. После 1905 г. она заметно активизировалась. Чиновники Минской губернии накануне Первой мировой войны свидетельствовали, что известная модернизация образования последних лет «открыла двери для навязывания белорусскому населению польского национального самосознания». Польская этноконфессиональная пропаганда получает в среде восточных славян западных окраин Российской империи весьма ощутимое развитие. Во главе ее стояли лица интеллигентные, поляки из числа местных чиновников, помещиков и ксендзов.

 

Отступление русских войск во время Первой мировой войны привело к появлению потока в несколько миллионов беженцев из западных областей империи. То были почти исключительно украинцы и белорусы, почти все православное восточнославянское население Холмщины, Волыни, Подляшья и западной части современной Белоруссии. Период беженства стал для белорусского и украинского народов одним из важнейших моментов в формировании этнонационального самосознания. Видную роль в этом {87} сыграла и собственная, крестьянская интеллигенция, появившаяся к тому времени в основном благодаря местной народной школе различных типов, включая так называемые учительские институты. Не случайно, именно ее представители, а также православные священники, возвращаясь из России к себе на родину в Западную Белоруссию, отошедшую к Польше, на десятилетия лишались гражданских прав и возможности продолжать свою прежнюю деятельность.

 

Вот свидетельство потомка белорусов-беженцев – известного в Европе художника-модерниста Л. Тарасевича, живущего на востоке нынешней Польши: «Мы і яны. Мы – беларусы, праваслаўныя – адчувалі сябе часткай Вялікага Княства Літоускага, да якога некалі належал і гэтыя землі. У 1919 г. наш край упершыню далучылі да Польшчы. Маладыя ня вераць, што тэта было так нядаўна. У Гарадку з 1488 г. стаіць царква, а касцёл быў пабудаваны толькі ў 1937-м. Нашы дзяды вярталіся з бежанства ў Польшчу – страшэнна прасякнутую сваёй незалежнасьцю, польскасьцю і каталіцызмам».

 

Православная церковь и православное катехизическое обучение в школе и по сей день являются на польско-белорусском межгосударственном пограничье одним из основных средств борьбы за свою национальную самобытность.

 

Ю. А. Лабынцев

Борьбу за культурно-политическую и этноконфессиональную ориентацию местного населения в «польском духе» польские светские деятели и отчасти римско-католический костел значительно усилили на белорусских землях сразу после разделов Речи Посполитой. При этом школе отводилась одна из важнейших ролей. Учрежденное в Российской империи в 1802 г. Министерство народного просвещения с подведомственными ему шестью учебными округами, в их числе Виленским, охватившем восемь западных губерний (Виленскую, Гродненскую, Минскую, Витебскую, Могилевскую, Волынскую, Киевскую и Подольскую), на первых порах по сути проводило в отношении местного белорусского и украинского населения политику во все в том же «польском духе». Первый попечитель Виленского учебного округа князь А. Чарторыский, кстати, потомок древнего украинско-белорусского православного рода, так писал об этом в своих воспоминаниях: «Несколько лет спустя вся Польша наполнилась училищами, в которых польское национальное чувство могло совершенно свободно {88} развиваться... Данное мною направление никого тогда не поражало; только впоследствии оно возбудило против себя негодование русского общества, но тогда император великодушно ему покровительствовал... Само собою разумеется, что я воспользовался счастливым расположением государя и главное мое усилие направил на народное образование, которому я дал национальный характер».

 

Этот «национальный характер» продолжал определять содержание преподавания в народных школах Виленского учебного округа еще долгое время после ухода Чарторыского, по крайней мере, он во многом оставался таковым и после преобразования в 1829 г. Виленского округа и выделения из него округа Белорусского. Как признают современные польские исследователи, до конца 1850-х годов положение это почти не менялось, несмотря на различные распоряжения царской администрации. В открываемых парафиальных русских народных школах, относящихся к ведомству Министерства народного просвещения, большинство учителей составляли поляки.

 

Многолетнее доминирование в начальной школе белорусских губерний польского языка заставило царскую администрацию в 60-е годы XIX в. пойти на эксперимент по введению в практику преподавания местных «наречий», которые в то время не имели, естественно, никакой кодификации. Была даже сделана попытка печатания учебных книг на «белорусском наречии», дающих весьма наглядное представление о явном признании и даже подчеркивании этнических особенностей белорусов. Еще в большей степени это нашло отражение в текстах многочисленных секретных записок и донесений чиновников.

 

Своеобразной этнокультурной основой жизни восточного славянства и одновременно своего рода стражем межэтнического польско-восточнославянского пограничья искони был церковнославянский язык. Это хорошо понимали всегда представители «руской» и «польской» веры – православные, римско-католики и греко-католики. Не случайно в явном противодействии образовательным инициативам Чарторыского в духе полонизации местного восточнославянского населения объединилась часть белого униатского духовенства, начав открывать свои собственные приходские школы для обучения церковнославянскому языку.

 

Преподаванию церковнославянского языка и практике его употребления главенствующее место отводилось и в церковно-приходской школе, {89} подведомственной Святейшему Синоду. Все народные школы этого ведомства, обычно называемые церковно-приходскими, подразделялись на два разряда: низший, представленный многочисленными школами грамоты, и более высокий и также массовый разряд трехступенчатой церковно-приходской школы. Последняя могла быть «одноклассной» с двухлетним курсом обучения, «двухклассной» с четырехлетним курсом или же могла представлять собой своего рода учительский институт с шести- и даже восьмилетним обучением. При этом «церковно-учительские школы», как, впрочем, и обычная «двухклассная церковно-приходская школа», могли иметь различные модификации благодаря всевозможным дополнительным «классам», что в отдельных случаях обеспечивало углубленное изучение местных этнокультурных особенностей. Одной из их заслуг было знакомство с древними народными святынями и традициями, что самым прямым образом влияло на становление национального самосознания.

 

В православной церковно-приходской школе обучались не только православные и не только славяне. Так, в 1885/1886 учебном году в церковноприходских школах Гродненской губернии школьники из числа католиков, преимущественно белорусов-католиков, составляли весьма заметный процент – их было в общей сложности 655 человек (618 мальчиков и 37 девочек). Тогда же там обучалось 15 евреев и пять магометан. Многочисленные документальные источники, обнаруженные нами в ходе экспедиционных исследований, свидетельствуют о толерантности в крестьянской среде как со стороны православных, так и католиков, большая часть которых по своему происхождению была этническими белорусами. В своих записках настоятель православной церкви в селе Чарна Церковная Вельского уезда о. Алексей Волковский в конце XIX в. указывал, что «религиозной вражды между православными и католиками в простом народе (крестьянстве) не заметно; только так называемая шляхта пропитана религиозною нетерпимостью в отношении ко всему русскому и православному». Им отмечались факты посещения католиками-крестьянами православных храмов, что могло объясняться общностью не только религиозных святынь, но и всего исторического бытия этих земель, исстари заселенных восточными славянами.

 

В 1902 г. статус церковно-приходских школ значительно повышается благодаря различным нововведениям по инициативе высших властей, в {90} частности увеличению сроков обучения. Быстрыми темпами растет грамотность в стране: среди призванных на военную службу в 1913 г. грамотными были почти 70% призывников. Все это привело к появлению на селе среди местного белорусского населения довольно большой прослойки образованных людей, именно они становились со временем опорой молодого белорусского национального движения. Родившийся в 1904 г. в Гродненской губернии белорусский писатель из народа М. Красовский очень убедительно рассказал о своей эволюции, которой он был обязан местной сельской школе: от самоощущения «мы люди простые», культивировавшегося старшими представителями его семьи и деревенского окружения, до самоидентификации «мы – белорусы» и констатации, что «наш белорусский народ весь сельский», деревенский, крестьянский.

 

Начавшийся с новой силой после манифестов от 17 апреля и 17 октября 1905 г. виток противостояния между «польским» и «восточнославянским» затронул в определенной степени и церковно-приходскую школу, однако государство и церковь смогли тогда во многом отказаться от практики прежних лет, предоставив белорусскому населению определенную свободу этнокультурного выбора. Церковно-приходская школа закончила свое существование на белорусских землях в западной их части в середине 1915 г. (беженство), а в восточной – в 1918 г.

 

Все последующее время традиции старой имперской церковно-приходской школы продолжали в той или иной мере оказывать свое влияние на белорусское крестьянство, прежде всего на западе Белоруссии. Особенно это заметно в сфере церковного летописания. В летописях содержится немало сведений по истории церковно-приходских школ, которые в исторической перспективе явились для местного восточнославянского населения одной из самых значимых опор в деле национального становления.

 

М. Ю. Досталь: Правильно ли считать, что решающим фактором для белорусской национальной идентичности было православие?

 

Л. Л. Щавинская: Да, по нашему мнению, так было и остается по сей день для белорусов, проживающих в Польше. Что касается языка, то он не имел определяющего значения.

 

М. Ю. Досталь: Каким образом церковно-приходская школа способствовала формированию белорусского национального самосознания? {91} Язык ведь преподавался русский, а изложение истории воспитывало государственный патриотизм.

 

Ю. А. Лабынцев: Конечно, учебники, выдержанные в имперском духе, имели место, но тем не менее в начале XX в. сами учащиеся свидетельствуют: «Да, я усвоил в школе, что мы белорусы, народ наш белорусский, сельский». В 60-е годы делалась попытка даже печатать книги на «наречии». Если этот опыт не получил развития, то не потому, что запрещали, – это глубочайшее заблуждение! – а из-за того, что не был кодифицирован язык. Еще один важный момент: в условиях пограничья белорусскость воспитывал церковнославянский язык.

 

И. В. Михутина: Препятствовали ли власти империи, за которой утвердилась репутация «тюрьмы народов», белорусской этнической идентификации?

 

Л. Л. Щавинская: В отчете генерал-губернатора в начале XX в. настойчиво рекомендовалось на белорусских землях культивировать местный язык, чтобы тем самым подчеркнуть отличие жителей от поляков.

 

М. А. Робинсон

Затронут весьма важный вопрос о значении начального образования для формирования национального сознания. Приведенные данные относятся к области конкуренции и борьбы за начальную школу с инонациональным и иноконфессиональным влиянием – польским. Стоит обратить внимание на ситуацию в области начального образования в сфере применения в нем, по терминологии того времени, различных русских наречий, т. е. восточнославянских языков.

 

Развитием начального образования в многонациональной империи были озабочены многие не чуждые политики представители русской интеллигенции самых разных направлений. К таковым можно отнести и крупнейших отечественных славяноведов академиков В. И. Ламанского и А. А. Шахматова.

 

Представитель консервативного, «позднеславянофильского» направления, В. И. Ламанский коснулся этого вопроса в своем историософской трактате начала 90-х годов XIX в. «Три мира Азийско-Европейского материка». Предметом его внимания была школа инородческая. Он резко {92} ступал против идеи «назначать в инородческие школы русских учителей, ничего не знающих по-туземному»: «Что священник, что народный учитель одинаково должны, прежде всего, быть близки к своей пастве, к своим ученикам... должны быть связаны с ними и духовно, и единством речи». Ламанский считал, что преподавание в начальной школе надо вести на «туземном» языке. С проблемами образования ученый связывал и задачу перевода Библии на национальные языки. «Одну из великих заслуг русского духовенства, – утверждал он, – составляют совершенные им в разное время переводы Св. Писания и богослужебных книг на инородческие языки, так как православная церковь всегда признавала необходимость Слова Божия и богослужения на родном языке». Все эти меры должны были способствовать сплочению населения империи и укреплению государства. Сам Ламанский, однако, не предлагал применять выдвигаемые им принципы к разным ветвям единого, как он считал, русского народа.

 

По прошествии всего одного десятилетия идеи, схожие с размышлениями Ламанского, представитель либерального направления, будущий кадет А. А. Шахматов стал предлагать для внедрения в начальное образование, а также в церковную сферу уже применительно к русскому народу, в частности малороссиянам. В мае 1901 г. он сформулировал свой подход к решению украинского вопроса в письме Д. Н. Овсянико-Куликовскому, профессору Харьковского университета и деятелю Харьковского общества грамотности. Приветствуя деятельность общества, Шахматов писал: «Порадовался я не только потому, что разделяю точку зрения, требующую для малорусского языка гражданской (разумеется, не политической) равноправности с языком великорусским, но и потому, что правильное разрешение вопроса о введении малорусского языка в начальной школе облегчит в значительной степени труд учащих в местностях малорусских; теперь при обучении грамоте приходится сразу переходить на чуждое детям наречие, и вследствие этого в школе затрачивается совершенно непроизводительно много труда и времени.

 

Признаюсь Вам, я не сочувствую тому искусственному развитию, которое отчасти стала принимать в последнее время малорусская литература (имею в виду хотя бы совершенно ненужные переводы русских писателей на украинское наречие). Но искусственность эта вполне законна и понятна там, где к языку применены меры стеснения. Уничтожение подобных {93} вредных для естественного развития народного мер составляет искреннее желание тех, кто сознательно любит свое отечество: трудно сомневаться, что только тогда оба народа сольются в братскую семью и употребят свои духовные силы на общее дело, как это бывало в разные моменты нашей истории, в то, впрочем, время, когда нам не были еще привиты полицейско-административные взгляды на духовные проявления жизни народа. Уничтожение этих искусственных мер исцелит нас и от общественных недугов, к которым нельзя не отнести квасной патриотизм великоруса и украинофильство малоруса.

 

Всякий почин в великом деле сближения обеих русских народностей должен быть приветствован как высоко патриотическое дело. По указанным Вами соображениям, я признаю введение малорусского языка в число предметов обучения в местностях малорусских шагом к такому сближению». Таким образом, опираясь на либеральные принципы и ратуя за начальное образование на родном языке, Шахматов, подобно Ламанскому, видел в этом важнейший способ укрепления государства.

 

Тогда же был поднят вопрос о переводе на украинский язык Библии. Проблема была не столько в самом переводе, который был выполнен еще в 80-е годы XIX в., сколько в его официальном признании. Дело обсуждалось как на государственном уровне, так и в среде ученых, в Академии наук, и тянулось более десяти лет. Министр внутренних дел В. К. Плеве дал свое положительное заключение. Однако когда в 1912 г. перевод увидел свет, он был встречен консервативной частью русского общества крайне негативно: в нем усмотрели интригу ученых-либералов, «окопавшихся» в Академии наук. Шахматов, стоявший у истоков дела о переводе, выражал возмущение такими обвинениями, появившимися, в частности, в газете «Новое время». В декабре 1912 г. он писал А. Ф. Кони: «Я тоже боюсь украинского вопроса и порожденного им “мазепинства”. Мне очень дорого единство России и процветание всего русского племени в его совокупности. Но, думаю, что те из нас, которые стараются об удовлетворении тех или иных элементарных требований малорусов, менее грешат против родины, ее целостности и величия, чем те, которые разжигают племенную вражду и возбуждают между братьями ненависть.

 

Малор[оссийское] Евангелие напечатано Синодом. Акад[емическая] комиссия читала корректуру, и все члены ее на днях удостоились {94} благословения Синода, приславшего каждому из них по экземпляру Библии». Таким образом, Шахматов продолжал придерживаться принципов, сформулированных им еще в 1901 г. И преподавание на украинском и, особенно, появление на этом языке Библии вели в перспективе к его кодификации и способствовали росту национального самосознания.

 

И. В. Михутина: Для Малороссии, как и для Белоруссии, в начале 60-х годов XIX в. был подготовлен проект преподавания на местном языке в начальных школах. Инициатива исходила от петербургского Комитета грамотности и, естественно, встречала поддержку в Малороссии: бывшие кирилло-мефодиевцы принялись писать соответствующие учебники, были подготовлены буквари, Министерство народного просвещения выделило определенные средства. И все это остановило польское восстание 1863 г. – не сам факт восстания, а воззвания поляков, которые писались по-украински латиницей, участие народных учителей Правобережья в польской агитации.

 

Когда в начале XX в. в России наблюдался образовательный подъем, в украинских губерниях, по политическим причинам, в связи с основательными или неосновательными подозрениями в сепаратизме опять не удалось ввести украинский язык в практику обучения. Б. Гринченко прибегал к своеобразной конспирации: в учебнике часть страниц вырезалась, и вставлялись тексты, написанные по-украински; дети должны были, когда опасность официального контроля не угрожала, читать именно их. Это явно контрастирует с белорусской ситуацией, в которой местная интеллигенция могла беспрепятственно объяснять детям их этническую принадлежность. Подобное сопоставление показывает, насколько существенным был политический фактор в образовательном процессе.

 

М. Д. Долбилов: Действительно, политику империи на министерско-окружном или низовом уровне системы образования крайне упрощенно рассматривать как примитивное русификаторство в духе чуть ли не великорусского шовинизма. Наблюдается другая тенденция – крен в сторону приуменьшения русификаторских усилий центральной власти.

 

Возьмем феномен, который был отнесен к признакам взаимной толерантности католиков и православных Белоруссии, посещение храмов иной конфессии. Центральная власть прекрасно об этом знала, только она справедливо трактовала его не в духе современного экуменизма, а в терминах {95} далеко не завершенной конфессионализации, как знак крайней отсталости, архаичности религиозного самосознания многих католиков, православных и униатов в данном регионе.

 

Выйдем за пределы восточного славянства: параллельно в том же самом регионе та же самая администрация организовывала преподавание на еще одном местном «наречии», литовском. При этом деятельность низовых администраторов по преподаванию на литовском и на белорусском разительно отличаются. Литовский проект был гораздо более эффективным и последовательным, создавался, в частности, специальный кириллический алфавит. И этот вклад (возможно, невольный) в развитие литовского национального движения не отрицает и литовская историография.

 

Деятельность же учителей, которые «самовольно» преподавали на белорусском, могла являться реакцией на определенные директивы вышестоящих властей. В этом случае она может рассматриваться не только как стихийный проект нациостроительства, вырастающий снизу, но и как система уклонения, лавирования между поступающими сверху предписаниями. Мне кажется, что разные уровни русификации (или белорусификации) должны быть учтены.

 

М. Э. Клопова

М. С. Грушевского, крупного ученого и активного политического деятеля, можно с полным правом назвать «строителем украинской нации». Еще в молодости он стал активным приверженцем украинской идеи. По его собственным словам: «...у меня рано проснулось и развилось национальное украинское чувство, поддержанное редкими поездками на Украину, которая виделась в смутном ореоле далекой «отчизны». («Автобиография»). Романтическая любовь молодого Грушевского к Украине стала находить практический выход в те годы, когда он, поступив в Киевский университет, стал активно заниматься изучением истории Украины и близко сошелся с участниками украинских литературных и политических кружков. Безусловным авторитетом в этой среде был профессор В. Б. Антонович, под чьим непосредственным влиянием сформировались не только научные, но в значительной степени и политические взгляды молодого Грушевского. Именно с подачи Антоновича Грушевский увлекся популярной в кругах киевских украинофилов идеей сосредоточения всей украинской {96} национальной жизни, культурной и политической, в австрийской части Украины – Галичине. Как писал в своей «Автобиографии» сам Грушевский: «...киевляне надеялись создать в Галичине силами писателей и ученых всей Украины всеукраинский культурный, научный центр и с помощью него проломить систему запретов украинского слова и национальности в России, поднять в ней национальное движение и т. д.». Именно поэтому Грушевский с энтузиазмом воспринял предложение своего учителя Антоновича занять кафедру украинской истории в Львовском университете, создаваемую в рамках действовавшей тогда «угоды Бадени-Романчука» – польско-украинского соглашения. В 1894 г. императорским рескриптом Грушевский был назначен на должность профессора этой кафедры.

 

Галицийские реалии вызвали у него сильное разочарование. Прежде всего, он убедился, что польско-украинские отношения и после «угоды» продолжали оставаться весьма напряженными. Польская сторона, удовлетворив часть требований украинцев, не принимала их настойчивого желания дальше развивать украинскую идею и украинскую культуру в Галиции, и на новые запросы украинской стороны поляки смотрели негативно. Таким образом, популярная в Киеве идея польско-украинского сотрудничества оказалась несостоятельной.

 

Серьезную преграду на пути развития украинской идеи в Галичине представляла и индифферентность основной массы галичан к украинской идее. В сущности, большая их часть оставалась «русинами» или «рутенами», не принимая полностью ни одной национальной идеи. Украинским деятелям еще предстояло создать «сознательную украинскую массу». Серьезную конкуренцию им составляли так называемые русофилы. Их деятельность, весьма активная, разворачивалась в той же сфере, что и деятельность украинцев – в сфере культурной, просветительской, общественно-политической, и русофилы достигли здесь значительных успехов.

 

Встреченные трудности не охладили энтузиазма Грушевского, и он активно принялся за работу. Фактически, его деятельность во Львове была первым опытом украинизации общества. Чтобы оценить масштабы этой деятельности, следует отметить, что Грушевский сразу включился в работу Научного общества им. Т. Шевченко (НТШ), а в 1907 г. стал его председателем, ранее, в 1895 г., занял должность главного редактора «Записок НТШ», по его инициативе было основано акционерное общество {97} «Українсько-руська видавнича спілка», основной задачей которого было издание популярной литературы на украинском языке. Под непосредственным руководством Грушевского выходили многочисленные издания НТШ – «Источники по истории Украины-Руси», «Этнографический сборник» и др.

 

Помимо научной, Грушевский в первые годы своего пребывания в Галичине занимался и политической деятельностью. Он был одним из инициаторов создания Украинской национально-демократической партии и даже вошел в ее исполнительный Комитет в качестве заместителя председателя. Но вскоре Грушевский разочаровался в галицийских политических деятелях и методах их работы. Вместе с И. Франко он вышел из партии и в 1904–1905 гг. провел критическую кампанию в прессе против своих недавних единомышленников, упрекая их в политической игре и оппортунизме. Это привело к росту напряженности в отношениях Грушевского с украинскими политиками, закончившемуся острым конфликтом в 1911 г., после которого Грушевский никакого участия в политической деятельности в австрийской Украине не принимал, ограничившись деятельностью чисто научной и педагогической.

 

Следует заметить, однако, что в понимании Грушевского, деятельность политическая и деятельность научная были двумя направлениями единой работы по созданию соборной Украины, развитой украинской нации из «теперешней Украины со своими тридцатью миллионами инертной, культурно полумертвой массы и каким-нибудь миллионом-двумя человек, сколько-нибудь охваченных культурным и национальным процессом». При этом Грушевский подчеркивал: культурно-национальные запросы украинства так тесно и органично связаны с общественно-политическими, что невозможно выделить их, не обрекая на захудание. В Галиции, по его мнению, чисто научная работа не переставала быть интегральною частью политического и общественного движения.

 

Прежде всего Грушевский настаивал на форсированном и одновременном развитии всех уровней украинской системы просвещения: от школы – через университет – к Академии наук, называя проблему национальной науки и просвещения «одним из вопросов, которые стихийное органическое развитие национальной жизни время от времени ставит на повестку дня, и которые становятся особенно актуальными». При этом Грушевский был принципиальным противником идеи постепенного, {98} последовательного развития системы просвещения, на которой нередко настаивали его оппоненты. По его мнению, именно одновременное развитие всех уровней просвещения являлось необходимым условием развития украинской культуры в целом.

 

Галицийская специфика заключалась в том, что тот «академический» научный уровень, на который достаточно быстро поднялось НТШ, был более доступен украинскому движению, нежели университетский и тем более школьный. По сложившемуся в Австро-Венгрии порядку национальное научное общество могло со временем получить академический статус. Очевидно, что именно по этой причине практически с первых месяцев своего официального руководства НТШ Грушевский начал борьбу за признание общества украинской Академией наук как внутри Габсбургской монархии, так и за ее пределами. Особый упор делался на то, чтобы академический статус общества был признан российскими коллегами. В значительной степени ему это удалось, и научные труды НТШ получили высокую оценку в научном мире.

 

Напротив, борьба за украинский университет и украинскую школу приобрела острый и вместе с тем затяжной характер и не была закончена вплоть до Первой мировой войны. Связано это было с тем, что и университетский, и школьный вопросы непосредственно затрагивали интересы польской правящей элиты и являлись неотъемлемой частью польско-украинского конфликта.

 

Львовский университет, созданный первоначально для удовлетворения «духовных запросов русинского населения» и постепенно почти полностью полонизированный, в начале XX в. стал ареной ожесточенных столкновений между польским и украинским студенчеством, доходивших до вооруженных инцидентов. Грушевский, как и другие преподаватели университета, принимал в борьбе самое непосредственное участие. Более того, он стремился придать этой борьбе характер общенационального движения. Грушевский с гордостью говорил, что «беднейшие галицкие крестьяне буквально отрывали кусок хлеба от своих губ, чтобы дать последний “грейцар” на университетский фонд», и усматривал в этом проявление «органичности и стихийности» украинского движения. Именно поэтому Грушевский активно возражал против перевода университетского вопроса из сферы общенациональной стихийной борьбы в сферу узко политическую. Он {99} подвергал яростной критике деятельность украинских политиков, прежде всего депутатов общеимперского парламента, Рейхсрата, и краевого Сейма, называя ее оппортунистической и противоречащей интересам украинского народа. Именно критика линии, проводимой украинской политической элитой, линии, предполагавшей активное сотрудничество с центральным австрийским правительством в обмен на уступки в принципиальных вопросах (университетском и сеймовой реформе), и привела к наиболее острому конфликту Грушевского с галицийскими украинцами в 1911 г.

 

Наконец, одним из самых сложных вопросов был школьный. Несмотря на то, что необходимость среднего образования на национальном языке в Австро-Венгрии в принципе признавалась, все проблемы, связанные с школьным образованием в Галиции, находились в ведении краевого Школьного совета, т. е. польской элиты, которая всячески противодействовала открытию школ и гимназий с преподаванием на «русинском» языке, используя стандартный набор аргументов о неготовности русинского элемента к развитию образования, нехватке педагогов и т. д. Грушевский в своих статьях упорно опровергал эти доводы, приводя примеры противодействия Школьного совета назначению русинских педагогов в гимназии края. Основной акцент делался Грушевским на политической составляющей школьного вопроса. В действиях краевых властей он видел, прежде всего, желание не только не допустить развития украинской культуры, но и окончательно ополячить русинское общество. При этом вопросы собственно школьного образования нередко оставались в стороне.

 

И. В. Михутина: Понимая, что в дореволюционной России идея украинской государственности не получила широкого распространения, Грушевский, если судить по его публицистике 1905–1907 гг., ориентировался на украинизацию административными методами в рамках национально-территориальной автономии.

 

М. Э. Клопова: Грушевский сравнивал «несознательных» малороссов с рутенами: с одной стороны, они ощущали принадлежность к своему народу, а с другой, всячески подчеркивали свою лояльность по отношению к империи.

 

И. В. Михутина: В России малороссы не испытывали на личном уровне дискриминации по этническому признаку. Они ценили те {100} возможности, которые обеспечивало им единое пространство огромного государства. Идея национально-территориальной автономии депутатов-крестьян I Государственной думы очень насторожила, они спрашивали, не ограничит ли это свободу передвижения и переселения. Так что реализация национальной идеи не всегда отвечала насущным интересам. Кстати, в 1917 г., украинские эсеры и другие сторонники государственного обособления от Великороссии тем не менее намеревались добиваться для украинцев возможности колонизации территорий за Уралом.

 

Л. Е. Горизонтов: Стратегия Грушевского в сфере просвещения не исчерпывает его концепции украинизации. В частности, следует отметить ту большую роль, которая им в галицийский период отводилась развитию украинского языка. Результаты этой деятельности со временем стали общеукраинским достоянием. Наша дискуссия подошла к обсуждению блока языковых и тесно сопряженных с ними историко-культурных проблем.

 

О. А. Остапчук

Формирование национального самосознания в украинском культурном и политическом дискурсе XIX в. проходило в тесной связи с развитием литературного языка. Более того, появление литературы на украинском языке предвосхитило развитие собственно националистического дискурса. Исключительная роль языка в формировании современных славянских наций во многом была обусловлена влиянием романтизма, рассматривавшего язык и народное творчество как средоточие национального духа.

 

Отсчет истории новой украинской литературы принято вести с 1798 г. – момента выхода «Энеиды» И. Котляревского, заложившей, по мнению большинства исследователей, основы нового украинского литературного языка на народной разговорной основе. В 20–40-е годы XIX в. формируется базовый корпус жанров новой литературы, начиная со стихотворных басен (Л. Глибов, П. Гулак-Артемовский), романтических баллад (харьковская школа романтиков, «Руська трійця» во Львове), и заканчивая произведениями драматическими, главным образом комедиями и социальными драмами (И. Котляревский, Г. Квитка-Основьяненко), а также прозаическими, впрочем, преимущественно малых жанров (Квитка-Основьяненко).

 

При этом весь XIX в. не прекращается полемика относительно самой возможности существования высокой литературы на украинском языке. {101} Украинская литература долгое время развивается преимущественно как своего рода региональная литература в рамках общерусского культурного процесса. Вместе с выходцами из Малороссии, пишущими исключительно по-русски (П. Голота, О. Чуровский, В. Кореневский) или использующими в поэтической практике и русский, и украинский языки (Е. Гребенка, Боровиковский, А. Чужбинский, позже П. Кулиш, В. Стороженко), русские романтики К. Рылеев, О. Сомов, Н. Маркевич, Н. Гоголь, а позже и Ф. Булгарин, Н. Погодин, В. Даль создают своеобразное украинское (малорусское) направление в русской литературе. Начало процесса осознания украинской культурной и языковой обособленности начинается в 30–40-е годы, когда появляются первые украинские переводы русских поэтов (в частности, перевод пушкинской «Полтавы» Гребенкой), а завершается лишь во второй половине XIX в., когда делаются опыты перевода с украинского на русский.

 

Увлечение украинским фольклором, использование черт национального колорита характерно также для польской литературы начала XIX в., результатом чего стало выделение в среде польских романтиков поэтов так называемой «украинской школы». Ностальгическая поэтизация украинского быта, истории и природы в духе «регионального» романтизма характерна для целого ряда произведений 30–40-х годов XIX в. (А. Красиньского, Ф. Вихерского, В. Завадского, М. Гославского, Б. Залесского, С. Гощинского и др.). Появление произведений на украинском языке (ярчайший пример – Тимко Падура) не меняет общей культурной парадигмы: «украинская школа» не выходит за рамки польского национального дискурса.

 

Как правило, региональный характер носит и деятельность большинства собирателей фольклора. Этнографические труды, включающие произведения украинского народного творчества, в это время пользуются большой популярностью и активно публикуются как в России, так и в Польше. При очевидной для большинства собирателей фольклора включенности украинских территорий в русское или польское культурное пространство, этнографические сборники самим фактом своего появления способствовали выработке представлений об общности украинских земель.

 

Интерес к национальному фольклору, господство романтической поэтики в литературе, стремление к отражению живого разговорного языка вводят Украину в общий контекст славянского национального возрождения. {102} И Галицко-русская матица, созданная в 1848 г. во Львове, оказывается в ряду других национально-просветительских объединений Австрийской империи.

 

При общности базовых постулатов и идейных установок на развитие национальной культуры и пробуждение национального самосознания в сфере языка, языкотворчество распадается на три направления. Наибольшее число приверженцев снискала концепция развития национального языка на народной разговорной, как правило, диалектной основе. Именно в этом состояла основная идея проектов национальных литературных языков серба Вука Караджича, словака Людовита Штура и словенца Варфоломея Копитара. Однако, если Штур был ярым противником идеи единого литературного языка для чехов и словаков, то сама возможность культурной и литературной общности с другими народами в целях повышения собственной культурной значимости не была отвергнута. Так, Людевит Гай, основоположник хорватского литературного языка, являлся одновременно идеологом иллиризма, сторонником культурного и языкового (на базе иллирско-хорватского) языка объединения всех южных славян, в этом его поддерживал и словенец Франц Миклошич. Третий путь предусматривал создание национального литературного языка с максимальным учетом древней письменной традиции, что неизбежно влекло за собой некоторую его архаизацию; в этом состояла суть предложений патриарха славистики Йозефа Добровского, сформулированных им для чешского литературного языка, основой которого стал язык памятников XVI в.

 

В первой половине XIX в. теоретические постулаты деятелей славянского национального возрождения находят свое практическое воплощение как в этнографических и литературных трудах, так и в проектах кодификации новых славянских литературных языков в форме грамматик и словарей. В этом отношении и Малороссия, и Галиция также прекрасно вписываются в общеславянский контекст. Ал. Павловскому удалось издать свою «Грамматику малорусского наречия» в 1818 г. В первой половине XIX в. на западе Украины также создается ряд грамматических описаний. Правда, большинство практических грамматик, изданных в этот период в Галиции, печатались на немецком («Grammatik der Rutenischen oder kleinemssischen Sprache in Galicien» О. Левицкого (1834)) или польском (например «Gramatyka języka małoruskiego w Galicji» И. Вагилевича (1845), «Gramatyka języka {103} ruskiego (małoruskiego)» И. Лозинского (1846) и некоторые другие), заметим, что на немецком языке была издана и словенская грамматика Копитара. В это же время появляются и украиноязычные учебники на Правобережье: в 1815 г. «Буквар і підручник арифметики» М. Щавинского, в 1838 – «Буквар для парафіяльних шкіл» И. Лавровского, его же шеститомный украинско-польско-немецкий словарь. Однако подавляющее большинство украинских словарей и грамматик так и остается в рукописях.

 

На фоне обилия попыток кодифицировать язык в грамматиках и словарях парадоксом выглядит тот факт, что в течение всей первой половины XIX в. в среде украинской культурной элиты не был достигнут компромисс относительно путей развития нового литературного языка. Специфика украинской языковой ситуации особенно заметна в сопоставлении с ближайшими соседями и соперниками в культурном и языковом отношении – польским и русским литературными языками. Так, в России к началу XIX в. был достигнут консенсус относительно преемственности церковнославянской традиции, сформулирована теория трех стилей, а период романтизма знаменовал начало борьбы за новый язык. На Украине же в XIX в. мы имеем дело с параллельной реализацией каждой из трех существующих возможностей: осуществление высоких коммуникативных функций при помощи другого «культурного» языка (русского или польского, реже немецкого), опора в формировании нового литературного языка на книжную традицию, создание литературного языка на народной разговорной основе. В Малороссии обрусение значительной части элиты означало на практике билингвизм большинства писателей и идеологов нового литературного языка, в сфере высших коммуникативных функций и «высоких» литературных жанров предпочтение отдавалось русскому языку. Аналогичный процесс происходил и в Галиции, где на роль языка культуры, образования, науки, прессы претендовал польский. И это при том, что в то время как Н. Костомаров заявляет о несвоевременности перевода на украинский язык «Космоса» Гумбольда, во Львовском университете уже была создана кафедра рутенского (украинского) языка.

 

Особая сложность языковой и культурной ситуации в Галиции была связана с разобщенностью национальной элиты и отсутствием единой программы культурного и языкового строительства. Весьма существенным фактом языковой реальности явились попытки создания нового {104} «культурного» языка с опорой на церковнославянскую традицию и с одновременным привлечением местных диалектных слов и конструкций из живого разговорного языка (в Закарпатье аналогичные попытки создания книжнославянского языка с использованием местных говоров предпринимались начиная с XVII в.). Эти попытки вылились в создание так называемого галицкого «язычия», которое в определенной социально-культурной нише выполняло роль литературного языка в течение всего XIX в. Споры относительно лингвистической и культурной состоятельности «язычия» не отменяют значения этого идиома как опыта реализации иной, чем опирающаяся на живую разговорную речь, модели литературного языка. Ее принципиальное отличие состояло и в выборе базы литературного языка (церковнославянская основа), и в уровне архаизации, и в нормативной сфере (слабая степень стилистической дифференциации, допущение диалектизмов), и в самой структуре языка (не случайно его называют макароническим).

 

Наиболее жизнеспособной и соответствующей требованиям времени оказалась модель литературного языка, основанная на разговорной народной речи. Это соответствовало и постулатам большинства деятелей славянского национального возрождения. Однако в случае с Украиной процесс формирования языка на народной разговорной основе имел ряд особенностей. Если принять, что одной из основных характеристик литературного языка нового типа является наддиалектность, общезначимость для всей национальной территории, то окажется, что в украинском литературном языке данная черта не была изначальным условием кодификации. Более того, именно регионализм, специфичность языка отдельных территорий долгое время развивались в культурном сознании.

 

Если в формировании староукраинской книжности весьма существенную роль играли территории юго-западного языкового ареала, то основой нового литературного языка становится среднеподнепровский (юго-восточный) диалект. В украинском литературном процессе на начальной стадии его развития наблюдалось преобладание выходцев из Поднепровской Украины. Достаточно вспомнить, что именно оттуда происходили и И. Котляревский, и Т. Шевченко, и П. Кулиш. Достаточно вспомнить о том, сколь важную роль в развитии литературного языка, создании новой литературной традиции и языкового канона сыграли представители {105} харьковской школы романтиков и выпускники Киевского университета. Заметим, что однодиалектными по преимуществу являлись и другие создаваемые в тот время славянские литературные языки: сербский, а затем и хорватский литературные языки базировались на штокавском наречии, основой для словацкого литературного языка стало среднесловацкое наречие.

 

Таким образом, на начальном этапе развития новой украинской литературы в силу объективных обстоятельств формируется представление о Поднепровской Украине как колыбели литературного языка. Первым фактом, нарушившим монополию Поднепровья в данной сфере, стало издание Я. Головацким, И. Вагилевичем и М. Шашкевичем в 1837 г. знаменитой «Русалки Дністрової», которая базировалась на надднестрянских говорах. Это тоже была заявка на создание литературного языка на народной основе, причем существенно отличающейся от левобережной. Вместе с тем, несмотря на совершенно отчетливые различия (на уровне лексики, морфологии, синтаксиса), это был знак общности с Большой Украиной на ментальном, идеологическом уровне. Не будем забывать, что в течение всего XIX в. дискуссии относительно самой возможности существования отдельного украинского литературного языка не прекращаются ни в Польше, ни в России, причем не только в среде политиков, но и в научных кругах.

 

Факт появления «Русалки» знаменовал развертывание того культурного и языкового соперничества, которое достигнет апогея в конце XIX – начале XX в., в частности в ходе известной дискуссии о базе литературного языка в 1891–1892 гг. С этого времени галицкие ученые, а затем и литераторы начинают все громче заявлять о своих претензиях на ведущую роль в создании общего литературного языка. Конфликт между параллельно шедшими процессами формирования литературного языка на разных диалектных основах (третий, закарпатский вариант не играл существенной роли) завершился в самом конце XIX в. принятием тезиса о центральноукраинской основе литературного языка. К этому времени окончательно закрепляется и сам термин «украинский» язык. Тем не менее, языковая консолидация на Украине так и не была завершена в течение всего XIX и даже XX в., ее новый виток пришелся на 20–30-е годы XX в. Реальной базой современного украинского литературного языка является как юго-восточное, так и юго-западное наречия, что означает фактически не одно-, а двухдиалектную его основу. {106}

 

Ориентация на живой разговорный язык в ходе формирования нового канона нередко принимала формы регионализации. Привнесение в язык своих произведений черт диалектных и узко региональных не только не считалось чем-то выходящим за рамки нормы, но и подразумевалось как необходимое условие создания яркого литературного образа. Так, если по произведениям И. Котляревского можно изучать особенности полтавского диалекта, то в произведениях П. Кулиша и Л. Глибова мы обнаружим отчетливые черты полесских говоров, у Леси Украинки – волынских, у И. Франко – надднестрянских, у О. Кобылянской и Ю. Федьковича – буковинских, у С. Руданского и М. Коцюбинского – подольских, М. Черемшины – гуцульских. Этот ряд можно было бы продолжить, в том числе именами современных литераторов.

 

Таким образом, и литературный язык вбирал в себя множество региональных форм, слов и выражений, в том числе благодаря множеству больших и малых словарей, прилагавшихся к литературным трудам и фольклорным сборникам или готовившихся отдельными изданиями. Самый значительный для периода до 1917 г. лексикографический труд – «Словарь української мови» Б. Гринченко – стал первой попыткой создания наддиалектного словаря литературного языка, хотя и его А. А. Шахматов упрекал в недостаточном внимании к северноукраинской, в частности полесской, лексике. Все это создавало уникальную для литературного языка вариативность форм и лексем, причем вариативность, закрепленную языковой нормой. Представление о единстве культурного и языкового пространства формировалось именно за счет приятия всех возможных вариантов, а не кодификации одного из них как правильного и единственно возможного.

 

Специфика генезиса нового украинского литературного языка, первенство писателей Левобережья, в первую очередь Поднепровья, в этом процессе, наложило характерный отпечаток на все дальнейшее его развитие, равно как и на формирование представлений о национальной территории. Именно язык в тогдашних политических условиях становился единственным консолидирующим фактором. Сам факт появления литературных произведений, а также словарей и грамматик в разных регионах Украины играл выраженную объединяющую роль. Однако отсутствие консенсуса внутри национальной элиты по поводу путей развития литературного {107} языка можно считать одной из причин довольно позднего формирования украинского национального самосознания.

 

Е. Е. Левкиевская

С большинством постулатов, содержащихся в только что заслушанном докладе, я абсолютно согласна. Хотелось бы сделать лишь несколько добавлений и намеренно заострить ситуацию, которую, на мой взгляд, О. А. Остапчук несколько сгладила и упростила. Имею в виду проблему региональных литературных языков, которые возникли в различных ареалах украинского этноса, и их влияния на формирование регионального этнического самосознания.

 

До сих пор почему-то речь шла только о двух литературных языках – галицийском варианте литературного языка и литературном языке, сформированном на основе среднеподнепровско-слободских говоров, однако, как показывают исследования (А. Д. Дуличенко, П. Е. Гриценко), таких языков было, как минимум, пять. Дуличенко обосновал теорию о существовании, наряду с центральным, базовым литературным языком, который претендует на роль общенационального, литературных микроязыков. Последние, «не дотягивая» до статуса полноценного литературного языка, тем не менее имеют письменность, которая осознается реформаторами языка как модель для наследования, на них создается определенный корпус текстов (в основном художественных, реже административных, юридических и др.), их образование непосредственным образом влияет на становление этнокультурного самосознания той группы населения, которой микроязыки формируются.

 

Итак, можно говорить по крайней мере о пяти литературных языках, базой которых выступали разные диалекты: это литературный язык на основе среднеподнепровских говоров; галицийский литературный язык, формировавшийся первоначально на основе церковнославянского и, отчасти, русского языков, а с середины XIX в. на базе диалектов Галиции; буковинский, связанный с литературной деятельностью Ю. Федьковича и не получивший в дальнейшем самостоятельного развития; закарпатский, становление которого происходило на основе закарпатского и южно-лемковского диалектов в 50-е годы XIX в., а также русинский язык, из всех микроязыков получивший наибольшую степень развития у украинских {108} переселенцев в Югославии и довольно успешно развивавшийся в течение XX в. в отрыве от украинского литературного (художественная литература на украинском языке переводится русинами на свой язык).

 

Проблема заключается в том, что на протяжении всего XIX в. все названные языки в большей или меньшей степени «не дотягивали» до полноценного литературного языка, потому что для них были характерны не только регионализм, отсутствие завершенной кодификации, нормированной грамматической и орфографической базы, но и отсутствие полифункциональности, т. е. способности удовлетворять все коммуникативные потребности общества в любой сфере деятельности: административной, юридической, научной, художественной и т. д. Как правило, эти языки существовали в одной или двух коммуникативных сферах, их реализация была достаточно узкой: преимущественно на них создавались художественные или публицистические тексты. Но ведь и среднеподнепровский литературный язык не обслуживал административную, государственную сферу, очень мало научную и прочие занятые русским языком.

 

Консолидации украинского языка не было достигнуто даже в XX в. И движение к ней обеспечивалось не естественным распространением одного литературного языка на все сферы деятельности украинского народа на всей территории его расселения, не естественным вытеснением литературных микроязыков в пользу литературного среднеподнепровского языка, а искусственным уничтожением их в результате так называемой «украинизации». Реализация установки на насильственное внедрение среднеподнепровского литературного языка способствовало активизации процессов дивергенции, привела к культивированию норм микроязыков – галицийского языка и литературных диалектов – в украинском зарубежье, в особенности лемковского в Польше и Словакии. О том, что почва для процессов дивергенции в сфере украинского языка себя не исчерпала и процесс развития параллельных микроязыков не завершен, свидетельствуют также попытки возрождения русинского языка в начале 90-х годов XX в.

 

Необходимо сказать не только о том, что регионализм литературных микроязыков не был преодолен к концу XIX – началу XX в., но и о том, что фактически все рефлексии по поводу объединяющей роли одного литературного языка возникали в узкой сфере интеллектуальной элиты и совершенно не затрагивали огромного слоя низового, массового {109} этнического сознания, которое имело очень косвенное отношение ко всем бурным дискуссиям, происходящим в слоях украинской интеллигенции. Важно подчеркнуть, что этнокультурное самоопределение, присущее низовым слоям массового сознания, даже к концу XX в. не преодолело своего регионализма, который абсолютно доминировал на протяжении всего XIX в. Об этом свидетельствуют результаты конференции в Люблине (1992 г.), посвященной представлениям о родине в традиционном славянском сознании. Обнаружилось, что в восточнославянских традиционных культурах, особенно в украинской и белорусской, отчасти даже русской, фактически не существует понятия «большой родины» как знака общенациональной самоидентификации. Зато присутствует сохранившееся до настоящего времени представление о «малой родине» (характерное самоопределение белорусских полещуков – «мы тутейшие», т. е. здешние, местные). Все это свидетельствует о том, что этнокультурное сознание не соотносит конкретную территорию проживания с «большой родиной».

 

И еще один аспект, который я считаю достаточно важным для понимания глубинных источников, питающих украинский регионализм. Если обратимся к украинской традиционной культуре, к корпусу верований, мифологических представлений, к корпусу обрядов, то увидим, что у украинского этноса изначально отсутствовала единая модель традиционной культуры, последняя была ориентирована на разные этнокультурные ареалы. Особенно хорошо это видно на примере Закарпатья и Галиции. Типы мифологических моделей в культуре карпатских украинцев принципиально отличаются от того, что мы видим в Центральной и Восточной Украине. Традиционная культура и мифологическая система Закарпатья ориентированы не на восточнославянскую традиционную культуру, а на балканскую, о чем свидетельствует генетически родственный балканской традиции тип и набор мифологических персонажей. Население Карпат изначально по типу традиционного мышления оторвано от Большой Украины. Это серьезная проблема, которой почти не касаются исследователи, когда говорят о формировании украинской и белорусской наций, но это та почва, которая «подпитывает» региональные процессы.

 

Абсолютно согласна с тем, что необходимо изучать взаимодействие массовых и элитных слоев общества, необходимо анализировать, как импульсы, возникающие в традиционном, массовом этнокультурном {110} мышлении передаются к культурным элитам и наоборот. В противном случае мы просто не будем иметь объективной картины.

 

М. Ю. Досталь: Русины себя украинцами не считают: с точки зрения этнического самосознания, они не украинцы. Мне представляется, что это уже не регионализм, здесь мы сталкиваемся с проблемой иного уровня: формированием по меньшей мере народности. Если Галиция послужила Пьемонтом для развития украинской нации, украинского самосознания, то Закарпатье дало почву для складывания особой этнической общности. Идеологи русинского движения считают свой язык четвертым восточнославянским языком.

 

Е. Е. Левкиевская: Для этого есть и некоторые лингвистические основания, потому что русинский микроязык сложился не только на основе западноукраинских, но и восточно-словацких говоров, т. е. при активном участии западнославянского влияния.

 

И. В. Михутина: Языковые процессы были очень подвержены политическому влиянию. Так, в 1860-е годы XIX в., когда в Галиции укрепились позиции поляков, они пытались перевести на латиницу язык русин. На рубеже веков под эгидой Грушевского был выработан литературный украинский язык, без энтузиазма принятый на Большой Украине. Различия в языке сохранялись, вызывая трения и в межвоенный период.

 

Е. П. Аксенова: Были ли какие-то собственно лингвистические основания для выделения среднеподнепровского говора в качестве литературного языка?

 

Е. Е. Левкиевская: Выделение того или иного говора в качестве базовой основы для литературного языка, на мой взгляд, весьма косвенно зависит от характерных черт этого говора, определяясь во многом опять-таки политической ситуацией. На украинских Карпатах существует масса микродиалектов с очень специфическим кругом лексики, например, гуцульский говор. Лексический состав этих говоров и их фонетические особенности подчас достаточно резко отличаются друг от друга, и любой человек, который работал в Карпатах, знает, как сильно отличается лексика. Кодификация литературных языков происходила там очень сложно именно потому, что не было широкой лексической базы для их формирования, наблюдалась чересполосица. В восточных частях Украины нет {111} такой резкой разницы между лексическими базами диалектов, которая могла бы привести к серьезному непониманию.

 

Для белорусской ситуации XIX в. в гораздо более явном виде, чем для украинской, характерно наличие выраженного двуязычия. Сначала это было польско-белорусское двуязычие, которое затем сменилось русско-белорусским двуязычием. Более развитый и сформированный литературный язык обслуживал сферы интеллектуальной, художественной и общественной деятельности, а диалектная база, которая практически не развивалась или развивалась очень медленно, обслуживала разговорную речь и низовую общественную коммуникацию. В XX в. эта ситуация в очень большой степени сохранилась: белорусский язык всегда имел более слабую текстологическую базу – на нем было создано количественно меньше литературных текстов, которые бы позволили ему быстро подняться до уровня полноценного литературного языка. Этому способствовало, на мой взгляд, более медленное, чем у украинцев, развитие этнокультурного сознания белорусов. Все сказанное препятствовало попыткам интеллектуальной элиты формировать свой собственный язык. Как язык художественной литературы в XX в. белорусский язык сформировался благодаря писателям.

 

Хочу обратить также внимание на всплески искусственно создаваемого регионализма. В XX в. имела место совершенно анекдотическая ситуация с попыткой создать на основе западных полесских говоров ятвяжский язык, и внедрить в сознание западных полещуков новую идентичность. Все это свидетельствует о болезненности языковых процессов, которые по сей день происходят в белорусском языке.

 

М. В. Лескинен: Если мы говорим о традиционной народной культуре, то скорее всего имеем дело с категориями этнического сознания. Совершенно верно отмечалось, что в этом случае речь идет о «малой родине» («тутейшей земле»), а осознание общенациональной принадлежности кристаллизуется «сверху». Для носителей национального сознания, в том числе будителей, первостепенную важность имеет фактор национальной (государственной, политической, культурной) обособленности большого региона, а не «малой родины».

 

Историко-культурные методы позволяют реконструировать «картину мира» человека или социальной группы, причем с учетом неосознанных {112} представлений и стереотипов. Выявляется, что в культуре традиционного обществу украинских и белорусских земель, с одной стороны, и в наследии представителей образованной части общества, декларирующей себя в качестве носителей единой этнической общности – с другой, эти системы воззрений даже по основным категориям не тождественны. Поэтому утверждения элиты о единстве некоторых черт характера, мифов, стереотипов по меньшей мере не соответствуют действительности. Представления о том, что является частью национальной культуры, а что нет, иногда и кардинально различаются в различных социальных слоях. Таким образом, необходимо обязательно учитывать социальную дифференциацию. При изучении этнонационального своеобразия украинской и белорусской культур в XIX в. задача осложняется спецификой формирования местной интеллигенции, которая вплоть до 90-х годов XIX в. обладала сознанием переходного типа, сочетавшего в себе элементы традиционно-этнической и интеллектуально-национальной модели менталитетов.

 

Человек может декларировать себя как представитель той или иной религиозной, культурной, этнической общности, в действительности не являясь таковым ни по крови, ни по языку, ни по культуре. Такие случаи известны как для Украины (в частности, Галиции), так и Белоруссии в период 60–80-х годов XIX в.

 

Однако в основе национальной идеи лежат те или иные этнокультурные автостереотипы народа. Имеет также место влияние национальных идей (и мифов, являющихся их «цементирующим раствором») других народов. Это, в частности, польская национальная идея. В процессе нациостроительства были задействованы и автостереотипы, и образы «чужого», и представления «соседей» друг о друге. Наблюдалось взаимовлияние и взаимоформирование этого круга идей в общеславянском контексте.

 

В данном процессе важная роль принадлежит образованию. Расширение сети школ, создание новых программ является результатом реализации определенных взглядов не только реформаторов в сфере образования и школьных преподавателей, но также общих представлений российского общества о необходимости формирования личности посредством низшего и среднего образования. И усматривать, как это делают некоторые исследователи, здесь проявления русификаторской политики по меньшей мере оценочное суждение. Процессы этнической и национальной идентификации на землях культурного пограничья имеют иные механизмы, нежели {113} в моноэтнических регионах. Это хорошо показано в трудах наших историков славянских культур (В. Н. Топоров, Л. А. Софронова, Т. В. Цивьян и др.).

 

Необходимо отметить дефицит исследований, посвященных действительной, а не мифологизированной роли православной церкви, в том числе как социального института, носителя определенного комплекса идеалов, идей, целей. Мало задействован массив документов, отразивший миссионерскую деятельность церкви.

 

Хотелось бы обсудить также термин «русификация». Р. Суни отмечает, что «для Екатерины Великой и Николая Первого “обрусить” значило проводить государственную политику, направленную на административную унификацию империи. Второе значение подразумевало спонтанный процесс самоадаптации народов к нормам жизни и господствующему языку в империи – незапланированное “обрусение”»... Третья историческая форма русификации... заключалась в стремлении “обрусить”... в культурном смысле». Используя это понятие, необходимо помнить о его оценочности. В сознании и лексике национальной украинской и белорусской элиты XIX в. под этим понимались одни действия со стороны властей, а в официальных документах иные.

Ответить

Фотография Стефан Стефан 21.08 2016

Л. Е. Горизонтов: Следующий блок нашей дискуссии можно определить как историко-научный, хотя сюжеты, подлежащие обсуждению в его рамках, таковы, что, несомненно, будет затронут весьма широкий спектр вопросов.

 

С. С. Лукашова

«История русов» является одним из ключевых памятников украинской литературы и исторической мысли первой половины XIX в. Она одновременно завершает период «казацкого летописания» XVIII в. и стоит у истоков нового, романтического течения в украинской литературе. Кроме того, книга оказала большое влияние на формирование политической мысли украинского общества. В первой половине XIX в. «История русов» получила широкое распространение в рукописных списках. Следы ее влияния можно встретить в идеологии украинского и казацкого (терского, донского) движений XIX и XX вв.

 

По своей форме «История русов» близка к казацким летописям XVII – начала XVIII в. В ней сохраняется традиционное изложение истории {114} украинского народа начиная с легендарных времен; имитируется отстраненно-объективный комментарий летописца; в повествование включаются тексты известных анонимному автору (или фальсифицируемых им) документов. Вместе с тем при составлении «Истории русов» большую роль сыграли эпические элементы, в том числе почерпнутые из фольклорной и житийной традиций. Легендарное прошлое реконструируется на основе как устной народной традиции, так и новелл-вставок, созданных самим автором по образцу народных сказаний.

 

Было бы не совсем верным говорить о традиционной композиции «Истории русов» только как способе маскировки ее принципиально нового содержания, поскольку книга изначально для публикации не предназначалась. Следование канону облегчало и труд автора, воспроизводившего жанровые клише, и было привычным (а потому удобным) для читателя.

 

При анализе содержания необходимо указать на те причины, которые способствовали широкому распространению книги в XIX и начале XX в., причем не только на Украине, но и в России, прежде всего в среде либерально настроенного дворянства и интеллигенции. Безусловно, одной из важнейших черт, вызывавшей симпатии, была оппозиционность автора «Истории русов» официальной политике Российской империи и свойственные памятнику представления о необходимости особой политической и культурной автономии для украинских земель. Критика властей подавалась читателям в передовой для того времени форме. Призыв возврата к прошлому был изложен с помощью фразеологии и постулатов западноевропейского Просвещения. Автор постоянно использует категории «правды» и «справедливости», «разума», «равенства», «народного блага» и «блага Отечества», «естественных прав человека».

 

Действительная цель книги состояла не в простом воспроизведении исторических фактов, а в обосновании притязаний украинской политической элиты на власть и привилегии. С этой точки зрения «Историю русов» следует рассматривать не как историческое сочинение, а как программный политический памфлет. В ней отсутствуют подробные планы на будущее, но настойчиво проводятся разного рода параллели: состояние украинской государственности после восстания Богдана Хмельницкого признается почти идеальным, любые шаги по его изменению со стороны российских или польских властей категорически осуждаются, общественно-политическая {115} модель развития любой из сопредельных стран оценивается негативно. Идеал государственного устройства – установление автономии Украины в составе России и хотя бы частичное соблюдение переяславских пунктов, что на практике означало стабилизацию и повышение сословного статуса украинского дворянства, уничтожение государственных налогов и податей, административное самоуправление.

 

Книга полна негативных высказываний в адрес представителей царской администрации и всей государственной политики в отношении Украины. Нарушение условий Переяславской рады и последующих соглашений, постепенная инкорпорация Украины в состав Российской империи оцениваются автором «Истории русов» как предательство и насилие. Многократно упоминаются факты произвола отдельных российских чиновников, незаконные поборы со стороны правительства, массовая гибель украинцев на строительстве каналов и т. п.

 

«История русов» оказалась востребованной и приобрела новую известность после распада СССР. Современные украинские деятели находят в ней подтверждение собственных идей, «освящая» их таким образом давностью происхождения. В монографии В. А. Смолия и В. С. Степанкова «Українська державна ідея XVII–XVIII століть» (Киев, 1997) перечислены одиннадцать моментов, которые обеспечивают «Истории русов» актуальность по сей день.

 

С точки зрения украинских исследователей, принципиально важно то, что автор «Истории русов» постулирует независимость государственности Украины от политической системы Московской Руси и России. Киевская Русь рассматривается как начальный период истории одного украинского народа, а не всех восточных славян. Подчеркивается непрерывная государственная традиция Киевской Руси – казацкого государства – Украины XIX в., которая не была нарушена ни монголо-татарским нашествием, ни вхождением в состав других государств. «Самостоятельность и отдельность развития истории украинского народа» проявлялись не только в политической, но и во всех остальных областях общественной жизни.

 

Ранний период истории действительно занимает важное место в сформулированной в памятнике концепции. Однако система доказательства особого исторического пути украинцев в «Истории русов» строится на утверждении о различном этногенезе украинцев и русских. Автор полагал, в {116} частности, что сарматы, хазары и русь (русы) – суть разные названия одного и того же народа, предков украинцев.

 

Так же спорно утверждение В. А. Смолия и В. С. Степанкова о том, что в «Истории русов» «ведущей идеей выступает не автономизм», но «впервые в украинской исторической и публицистической литературе четко сформулирована идея, что наибольшею ценностью для народа является независимое национальное государство». Во-первых, идеалы общественного договора, служения Отечеству и ответного выполнения государством определенных обязательств перед своими гражданами вовсе не тождественны концепции национального государства. Во-вторых, представления автора «Истории русов» о независимости существенно отличаются от современного толкования этого понятия. Призывы к независимости Украины не тождественны признанию необходимости борьбы с самодержавием за установление государственного суверенитета. Украина станет «независимой», если будут выполнены условия 1654 г.: восстановится ее особое общественно-политическое устройство, в первую очередь система самоуправления, а также культурная специфика. Об автономизме политической программы автора «Истории русов» говорит и то, что «независимости» в его представлении нисколько не мешает вхождение Украины в состав соседних государств, их «протекция».

 

Несовпадение современных оценок и представлений XIX в. наблюдается и в вопросе о политических симпатиях автора. Рассуждения об идеальных формах государственного устройства и осуждение тирании являются общепринятыми топосами в кругах последователей классического либерализма XVIII–XIX вв. и не свидетельствуют о том, что автор был «пылким сторонником республиканской формы правления». В книге не только отсутствуют антимонархические высказывания, но и часто подчеркивается лояльность по отношению к законному и справедливому суверену, что опять-таки соответствует тогдашним представлениям о гражданских добродетелях.

 

Украинские исследователи видят в авторе «Истории русов» защитника демократии, тогда как ни текст источника, ни исторический контекст его создания этого не подтверждают. Памятник отразил менталитет и интересы определенной части потомков казацкой старшины, сыгравшей важную роль в складывании национальной элиты, политической мифологии и формировании нации в целом. {117}

 

И. С. Александровский

Хотелось бы остановиться на некоторых аспектах восприятия российской общественностью малороссийской самобытности в первой половине XIX в., когда в результате объединения великороссов, малороссов и белорусов в составе Российской империи, были созданы определенные предпосылки для консолидации единого восточнославянского этноса. Приводимые далее свидетельства извлечены из писем, путевых заметок и мемуаров, а также периодических изданий. При анализе источников, особое внимание обращалось на отражение в них таких базовых этнических начал, как национальный характер и язык, на основании которых обычно и делаются выводы о самобытности того или иного этноса.

 

В 1799 г. Украину посетил литератор и журналист В. В. Измайлов, составивший впоследствии из своих путевых заметок книгу «Путешествие в полуденную Россию». «Малороссияне, – писал он, – сохранили еще остатки своего древнего характера. Они любят отечество и его славу...» В отношении простого народа отмечалось, что малороссияне предпочитают скотоводство земледелию, «искусство которого еще находится в колыбели». Обращалось внимание на согласие и порядок в семейной жизни. Сын XVIII столетия, Измайлов называл местных крестьян «самыми просвещенными поселянами» за их любовь к природе. Наблюдения заканчивались фразой: «малороссийский народ достоин любопытства и, может быть, славы...»

 

Описание Измайловым киевского дворянства, проникнуто превосходством столичного жителя над провинциалом: «Киевляне имеют вообще характер народов, недавно вышедших из младенчества гражданских учреждений; лучи европейского просвещения светят к ним из отдаленности...» Подобно многим исследователям малороссийских реалий, Измайлов отмечает некую культурную отсталость киевлян, их косность и отсутствие любознательности: «Никто не составляет себе собственных понятий; никто не определяет мнений по своему рассудку, но по рассудку других, никто не делает усилий, чтобы вознестись выше обыкновенного...» Киевские жители еще только «прикасаются к развитию всех нравственных способностей». Однако, находясь в составе Российской империи, в которой, «по необходимому течению вещей, народы и нравы сближаются, киевские жители {118} заимствуют новые обычаи и мнения», пройдет совсем немного времени и «они потеряют все, что показывает в них юность рода человеческого; приобретут некоторые блестящие качества, которые приносят с собой более славы». Это утверждение достаточно точно очерчивает перспективы вхождения украинских элит в высшее российское сословие.

 

Побывавший в 1820 г. в Волынской и Подольской губерниях ученый, редактор журнала «Библиотека для чтения» О. И. Сенковский в своих воспоминаниях обращает особое внимание на такую черту характера местных жителей, как невежество. Автор отмечает повсеместную нелюбовь к наукам и чтению, приводя в пример, что в этих местах, в нескольких даже губерниях не было прежде и нет поныне ни одного книгопродавца. Говоря о малороссийском дворянстве, Сенковский, подобно Измайлову, указывает на то, что владельцы имений ничего не знают об окружающем их мире, не читают никаких книг, и даже редкий из них выписывает газету. Впрочем, причину столь малой образованности на Волыни и в Подолии Сенковский видит в недостаточном количестве училищ. По его мнению, мещане или зажиточные крестьяне охотно отдали бы своих детей в училище, но они не в состоянии посылать их для науки миль за двадцать или тридцать от своего дома, а зачастую сведения о существовании каких-либо учебных заведений до них просто не доходят.

 

В 1816 г. в Харькове была издана книга студента харьковского университета, впоследствии товарища министра внутренних дел А. И. Левшина «Письма из Малороссии». Приступая к описанию малороссиян, Левшин подчеркивает, что все его наблюдения относятся к простому сословию, так как именно оно способно дать наиболее полное представление обо всем этносе. Свой очерк автор начинает с того, что «русские и малороссияне происходят от общих предков; как в тех, так и в других течет кровь древних славян, но нравы их несходны, обыкновения отличны, законы неодинаковы». Среди основных черт национального характера малороссиян Левшин выделяет, с одной стороны: любовь к отчизне, честность, мужественность, презрение к воровству, веселый нрав и склонность к забавам. С другой – автор отмечает в малороссиянах скрытность, гордыню, злопамятность и лукавство. Причины этих «пороков» он видит в недостатке «ласковости и обходительности». Левшин указывает еще и на такую черту малороссийского характера, как ненависть, питаемую малороссиянами к великороссам. {119} Это чувство они внушают даже детям, пугая их «москалями»: «при сем имени, устрашенное дитя перестает кричать».

 

Малороссию Левшин называет «прекрасной, но мало обработанной страной». Здесь автор подходит еще к одной черте малороссийского характера – отсутствию «нужнейшей к благосостоянию человека добродетели», а именно, трудолюбия. «Бедность малороссийского народа на каждом шагу ощутительна; особенно для того, кто видит, что она происходит от беспечности», – отмечает он.

 

Об особенностях малороссийского национального характера рассуждает также издатель журнала «Отечественные записки» П. П. Свиньин в своем «Живописном путешествии по России», осуществленном в 1830 г. Он пишет о том, что своими наружными качествами, лицом, окладом, стройностью стана, ленью и беззаботностью малороссияне более сходны с роскошными обитателями Азии, «но не имеют тех буйных, неукротимых страстей, свойственных поклонникам исламизма». В характере малороссиян автор выделяет также «флегматическую беспечность», горячую любовь к родине, смелый европейский ум и чувства пламенные, «одетые первоначальной простотой».

 

Формирование культуры и самосознания украинцев происходило в обстановке борьбы между польским и русским влиянием. Стремление усилить влияние русской культуры на малороссийский народ, нередко приводило ко всякому отрицанию какой-либо малороссийской самобытности. Примером этому могут служить мемуары известного историка и общественного деятеля И. Кулжинского «Воспоминания о Волыни», написанные в 1832 г. и интересные тем, что автор ни разу не упомянул об особом малороссийском языке или национальном характере. Крестьянское население Волыни автор называет русским народом, который «несмотря на носимое им тяжелое иго – крепостного подданства польской шляхте и арендаторства жидам, – не изменил ни своему славяно-русскому языку, ни своей православно-русской вере, – не ополячился, не олатинился и не ожидичился». Рассуждая о полонизации населения юго-западных областей, Кулжинский отмечает, что сложнее всего полонизаторам пришлось с простонародьем, в котором даже церковная уния не истребила памяти о русском его происхождении: «волынский крестьянин всегда называл себя “руським”». {120}

 

Вопрос польского влияния на малороссиян был затронут также писателем П. Д. Габбе, который в своих путевых записках за 1827 г. даже определяет пространственное распространение русской и польской культур на интересующих нас землях. «За пять верст не доезжая Василькова, находится корчма, называемая Карантинною; там со времен присоединения Киева к России до второго раздела Польши находилась граница между Россией и Польшей, граница более ста лет существовавшая. Вот почему небольшой клочок правого берега Днепра, между реками Стугной и Ирпенью заключающийся, носит на себе отпечаток русских обычаев, в то время как остальная часть Украины сохраняет польские нравы».

 

Многие касались малороссийского языка. По утверждению А. Левшина, он происходит от «древнего славянского, но смешан с немецкими, латинскими и польскими перековерканными словами, отчего делается почти непонятным великороссиянину». Отмечалось, что несмотря на то, что в этом языке отсутствуют какие-либо грамматические правила, он «до сего времени составляет язык народа», хотя «некоторые ученые малороссияне употребляют его в сочинениях» (в качестве примера приводилась «Энеида» Котляревского). Левшин рассматривал возможность научной разработки литературного языка, возможность, которая поставила бы малороссиян в один ряд с «просвещеннейшими народами Европы». Однако выводы, к которым он приходит, весьма пессимистичны: «Тщетна надежда сия; ибо нет побудительных причин и самая малая возможность к составлению языка из наречия, оставленного почти всеми образованными коренными жителями здешней страны».

 

Свиньин характеризует малороссийский язык как довольно звучный, находящийся гораздо ближе к церковнославянскому, нежели русский, несмотря на обилие «татарских слов, принятых им». В своих заметках Свиньин даже попытался очертить ареал малороссийского языка, который, «находясь под влиянием Польши и Литвы, во многих местах, особенно в пограничных, претерпел большое изменение». Колыбелью малороссийского языка издатель «Отечественных записок» называл Полтаву, где язык сохранился в первоначальной чистоте своей и «без посторонней примеси звучит по хуторам и селам. При приближении к Чернигову, он заметно начинает портиться, за Черниговым изменяется в Литвинский, в Киеве смешивается с польским, а за Киевом совершенно исчезает». Подобно А. Левшину, {121} Свиньин обращает внимание на тот факт, что обороты и фразы, частые междометия и местоимения украинского языка часто непонятны не только иностранцам, но и самим малороссиянам. Автор объясняет это тем, что «всякий малороссиянин думает, что говорящий с ним непременно должен понимать его». В подтверждение этого он даже приводит случай, когда помещик, желая посоветоваться со своим мужиком в довольно затруднительной ситуации, получает от него ответ на совершенно непонятном языке. Здесь можно поставить вопрос о двух моделях малороссийского языка: с одной стороны, язык простого народа, не всегда понятный образованному сословию, а с другой – зарождающийся литературный язык, который во многом отличался от языка простонародья. По мнению автора, лучше всего малороссийский язык «с малейшими изменениями и оттенками» выразился в народных песнях.

 

Отношение к малороссийскому языку было неоднозначным. Часто возникали сомнения, можно ли считать его собственно языком или же это наречие. В отношении белорусского языка подобных сомнений не наблюдалось: его считали наречием. Во многом это было обусловлено отсутствием корпуса литературных произведений на белорусском языке, в отличие от малороссийского.

 

В качестве иллюстрации можно привести отзывы периодических изданий на вышедший в 1839 г. сборник «Опыты в русской словесности воспитанников гимназий белорусского округа». В «Библиотеке для чтения» утверждалось, что «Опыты» имеют большое значение для жителей западных губерний. Незнание русского языка обрекало юношество Западного края «на жизнь без цели, без будущности, без радости, без славы». Более того, все нравственные страдания Западного края в последнее сорокалетие проистекали именно от этого «неестественного» отчуждения. Однако перемены в системе образования в «возвращенных от Польши» губерниях позволили «исторгнуть белорусов из этой бездны, сблизить их, посредством языка, с забытым общим отечеством, воскресив тем самым их прежний русский патриотизм». Белорусов как членов одного великого семейства призывали «объясниться на семейном языке, слить вместе свои чувства и понятия и дружно пойти к одной цели». Во многом сходную позицию занял журнал «Сын Отечества». Язык белорусов определялся как «чуждый», насильственно навязанный, в отличие от «коренного, родного {122} белорусцам» русского языка. Таким образом, одним из главных условий нормального существования белорусского этноса в империи является обязательное знание и употребление русского языка.

 

Для первой половины XIX в. характерно неоднозначное в целом отношение России к Малороссии. С одной стороны, на нее смотрели не без некоего «любования», видели в ней край, который, несмотря на некоторые отличия от Великой России, все же является «сыном одной матери славянской и подданным одного царя русского, православного». С другой стороны, в ней видели край чужой и отсталый. Приведенные материалы говорят о глубоком интересе российского общества к украинской проблематике. Можно говорить о двух моделях малороссийского языка: по свидетельствам российских путешественников язык простого народа и зарождающийся литературный язык образованного общества сильно отличались друг от друга. Налицо также существование характерных для эпохи романтизма стереотипов в описании малороссов. Под влиянием этих стереотипов происходило формирование общественного мнения по вопросу о малороссийской самобытности. Принимая во внимание тот факт, что профессиональная наука в России находилась в стадии становления, данные материалы могут служить ценным источником для воссоздания истории изучения Малороссии.

 

М. Д. Долбилов: Приведенные цитаты напомнили мне пассажи, регулярно повторяющиеся в ежегодных отчетах воронежских губернаторов. В находившейся на этническом пограничье губернии прослеживалась такая закономерность: чем просвещеннее был губернатор, тем обильнее он нашпиговывал свой текст сентенциями о народных характерах, которые кажутся очень прочувствованными, продуманными, вызревшими чуть ли не из этнографических наблюдений. Малороссам всегда отводится роль чистеньких, аккуратненьких, веселеньких, но ленивых людей, а великороссам – смекалистых, пройдошистых, предприимчивых, но либо склонных к пьянству, либо погрязших в расколе.

 

И. С. Александровский: Не только чиновники, но и исследователи в значительной степени оперировали сложившимися стереотипами.

 

Е. Е. Левкиевская: Готова согласиться с достаточно ранним формированием в русском общественном мнении некоего стереотипа малоросса – {123} сугубо мифологизированного, во всяком случае не основанного ни на каких серьезных этнографических исследованиях, которые просто не успели к тому времени возникнуть. Эти стереотипы рождались во многом под влиянием романтической традиции. Существовала определенная матрица восприятия такого этнокультурного феномена как Украина и ее жители, которая строилась по образцу английского восприятия Шотландии. Прямо писалось, что Украина по отношению к России является некоей Шотландией. Стереотип восприятия шотландца требовал его изображать с волынкой и в клетчатой юбке. Малороссы в восприятии русского должны быть в шароварах. Роль реальных впечатлений и наблюдений не следует преувеличивать.

 

М. Ю. Досталь

В моем сообщении речь пойдет уже о профессиональном славяноведении и одном из его основателей в России И. И. Срезневском (1812–1880).

 

Срезневский родился в Ярославле в семье профессора российской словесности, но детство и юность провел на Украине, в Харькове, где в 1826–1829 гг. учился в университете.

 

Харьков и прежде всего его университет были в конце 20-х и в 30-е годы XIX в. горнилом национально-культурного и общественного движения на Восточной Украине. Здесь появились первые литературные альманахи и периодические издания («Харьковский Демокрит», «Украинский вестник», «Украинский домовод»), в типографии университета печатались многочисленные работы этнографического и фольклорного характера. В Харькове жили и творили известные украинские писатели (П. П. Гулак-Артемовский, Г. Ф. Квитка-Основьяненко и др.). Срезневский становится лидером литературно-научного кружка, членов которого объединяла увлеченность украинской и вообще народной стариной и фольклором. Каких-либо политических целей кружковцы перед собой не ставили, большинство из них отличалось умеренно-либеральными и даже монархическими взглядами, проявляло лояльность властям.

 

В своих работах 30-х годов «Запорожская старина» и «Историческое обозрение гражданского устроения Слободской Украины» Срезневский идеализировал политику русских царей, считая их единственными защитниками украинского народа, томившегося под игом польских панов. {124} Покровителем угнетенных славянских народов ему представлялся Николай I. С политикой последнего ученый связывал и вопрос о гарантиях самостоятельного развития украинской литературы. «Под щитом и покровом мудрого правительства, – писал он И. М. Снегиреву, – под призором монархов, покровителей отечественного просвещения, он (украинский язык. – М. Д.) может иметь эту надежду (на литературную славу. – М. Д.)».

 

В культурной фазе национального движения большое значение имели усилия харьковских литераторов-романтиков привлечь внимание образованного общества к местной старине, песням и думам, показать красоты украинского языка и литературы и тем самым утвердить их право на самостоятельное существование. В открытом письме профессору Московского университета, этнографу И. М. Снегиреву, опубликованном в 1834 г, И. И. Срезневский утверждал: «Украинский язык есть язык, а не наречие – русского или польского, как доказывали некоторые, и многие уверены, что этот язык есть один из богатейших языков славянских... что это язык, который, будучи еще не обработан, может уже сравниться с языками образованными по гибкости и богатству синтаксическому – язык поэтический, музыкальный, живописный». Характерно, что Срезневский в то время применял по отношению к украинскому языку термин «язык», а не наречие и называл его украинским, а не малороссийским.

 

При этом, выступая в защиту украинского языка и литературы, Срезневский осознавал себя русским человеком. В письме матери из Курска (июль 1828 г.) он писал: «Вы знаете, маменька, как я любил слушать рассказы... о милой моей родине (России. – М. Д.) и о русских; я желал, подобно птичке полуденной, вскормленной на чужой стороне, полететь на свою невиданную родину». Деятельность Срезневского в Харькове в 30-е годы вносила вклад в развитие как русской, так и украинской культуры. Альманахи кружковцев «Украинский альманах» (1831) и «Украинский сборник» (Кн. I. 1838; Кн. II. 1841) были благожелательно встречены критикой в Москве и Петербурге, в том числе В. Г. Белинским. Они содержали научные статьи, посвященные украинской тематике, а также литературные опыты кружковцев на украинском языке, впоследствии сочинения известных писателей И. П. Котляревского, Г. Ф. Квитки-Основьяненко и др.

 

Харьковские романтики впервые в истории украинской словесности провозгласили принцип народности литературы, источником и основным {125} условием которой является ее связь с фольклором, несущего на себе, по выражению Срезневского, «отпечаток вкуса, мнений, наклонностей народа».

 

«Запорожскую старину» (1833–1838, 6 томов) Срезневского приветствовали Т. Г. Шевченко и Н. В. Гоголь. Последний писал составителю сборника в 1834 г.: «Где выкопали Вы столько сокровищ? Все думы, и особенно повести бандуристов, ослепительно хороши. Из них только пять были мне известны прежде, прочие были для меня новостью».

 

Деятели национально-культурного движения на Украине черпали свои идеи и силы не только из родников народной культуры, но и из тесных контактов с русской общественно-культурной жизнью, а также с близкими по духу движениями славянских и неславянских народов Европы.

 

В 30–40-е годы Срезневский выступал горячим поборником «самобытного» развития всех славянских литературных языков в духе славянской взаимности. «Мы должны любить славянство во всем его объеме, – говорил Срезневский в своей вступительной лекции в Харьковском университете в октябре 1842 г., – потому что мы славяне; без этого мы не можем иметь истинной любви, истинного уважения к самим себе: это долг нравственности, прямой наш человеческий долг, долг любви родного к родному, брата к брату». При этом он демонстрировал высокий гуманизм, чуждый «племенной» славянской ограниченности: «Изучая с любовью нашу народность, – призывал он в послании словакам (1842), – не забудем любовь к другим народам: всякая народность, как и всякая религия, должна быть священной».

 

Взгляды слависта на самостоятельность украинского языка и литературы со временем менялись. Предметом споров в исследовательской литературе является вопрос, когда началось это изменение и чем оно было обусловлено. С. Б. Бернштейн связывал начало «украинофобии» ученого с его общественно-политической (в сторону консерватизма) и научной (в сторону русистики) переориентацией. Ее исходным пунктом послужил разгром в марте 1847 г. Кирилло-Мефодиевского общества в Киеве, с отдельными членами которого (Н. И. Костомаровым и П. А. Кулишом) ученого связывали дружеские отношения. С другой стороны, ученых и общественных деятелей, имеющих отношение к славянству, коснулись гонения на славянофилов.

 

В циркулярах министра народного просвещения С. С. Уварова (май 1847 г.) преподавателям русской и славянской истории, языка и {126} словесности строго предписывалось «возбуждение духа отечественного не из славянства... а из начала русского, в пределах науки, без всякой примеси идей политических», причем под русским понималось общерусское, отвечавшее представлениям о триедином народе.

 

Профессорам славистики было предложено составить соответствующие учебные программы. В этом негласном «конкурсе» победил Срезневский, «Программа преподавания славянской филологии в С.-Петербургском университете» которого, касавшаяся сугубо филологических сюжетов и включавшая рассмотрение истории русского языка и словесности наряду с зарубежными славянскими языками и литературами, была признана образцовой и в 1849 г. разослана в качестве официального документа в российские университеты. Первым шагом по ее реализации стала прочитанная в феврале 1849 г. знаменитая актовая речь Срезневского «Мысли об истории русского языка», в которой формулировались задачи его комплексного изучения.

 

Однако тезис С. Б. Бернштейна о том, что разгром Кирилло-Мефодиевского общества заставил Срезневского прервать всякие отношения с украинскими литераторами и перейди в «лагерь украинофобов», – явное преувеличение. Можно привести много фактов, свидетельствующих о высокой оценке, которую он давал литературному творчеству Н. В. Гоголя, Т. Г. Шевченко, Г. Ф. Квитки, А. Л. Метлинского и других украинских писателей. Правда, ученый ценил преимущественно те произведения названных авторов, которые были написаны в духе фольклорного романтизма, приверженцем которого он сам выступал в молодые годы. Связи ученого с Украиной, хотя и заметно ослабели, но не прерывались до конца его жизни. Свидетельством тому являются письма 1876–1877 гг. видному украинскому филологу и писателю П. И. Житецкому. Не иссякал интерес ученого к украинской проблематике, что подтверждают публикации памятников народного творчества в редактируемых им «Известиях ОРЯС», а также многочисленные рецензии 50–70-х годов на работы, касающиеся украинских сюжетов. В их числе можно назвать труды А. Скальковского, М. Глишинского, Н. Белозерского, А. Лазаревского, В. Похилевича, Н. Закревского, А. С. Афанасьева-Чужбинского, В. Д. Дабилея, А. Л. Метлинского.

 

Поворот в национально-политических воззрениях Срезневского от русского патриотизма к национализму произошел, видимо, на рубеже 50–60-х годов, когда в них начинают обнаруживаться черты национальной {127} исключительности, проявившиеся в признании права на самостоятельное развитие у одних славянских народов в ущерб другим. Перемена отразилась, в частности, в занятой им позиции по «делу Н. И. Костомарова». После имевших широкий общественный резонанс статей Костомарова в украинофильском журнале «Основа» предложение об его избрании почетным доктором Петербургского университета встретило решительное сопротивление консервативно настроенной профессуры. А. В. Никитенко записал в своем дневнике 7 марта 1864 г.: «Сильное прение о Костомарове в факультете. Благовещенский опять настоятельно начал предлагать его в доктора и опять также настоятельно встретил противодействие во мне и в Срезневском. Главная наша мысль была та, что вовсе неудобно и неприлично признавать Костомарова доктором, когда патриотическая часть общества признает его сепаратистом и антипатриотической личностью, к чему Костомаров подал повод своими малороссийскими выходками в печати и особенно своею статьею и полемикою о Дмитрии Донском. Докторство не было бы в настоящее время признанием только ученых заслуг Костомарова, но овацией, которая служила бы свидетельством того, что университет одобряет самый образ его мыслей».

 

Взгляды Срезневского на самостоятельность украинского языка и литературы изменились, судя по источникам, на рубеже 1860–1870-х годов. В курсе его лекций по «истории славянского языка и его наречий» (записан студентом И. Беляевым в начале 70-х годов) «малорусский» язык приравнивался к местным говорам великорусского языка, причем делалось заключение, что, хотя «нет никакой нужды уничтожать или прекращать письменность этих наречий, но нет необходимости делать эту письменность самостоятельной, принадлежащей как бы отдельному народу». Примечательно также, что Срезневский никогда не считал самостоятельными белорусский язык и литературу.

 

Не случайным кажется и изменение позиции Срезневского по отношению к словацкому языку и литературе, право на самобытность которых, отстаиваемое Л. Штуром, горячо поддерживалось им в 40-е годы. В 70-е годы словацкий язык признавался им в университетских курсах частью единого «чехославянского наречия». Ученый утверждал: «Отличий так немного, что отделять словаков от чехов по языку как два разные народа филолог может себе позволить только в принадлежности делить целое на части. Доказывать исконность этих отличий в такой же мере невозможное дело». {128} В данном случае Срезневский, по-видимому, встал на сторону тех чешских (и отчасти словацких) деятелей, которые, преследуя определенные национально-политические цели, особенно после австро-венгерского дуалистического соглашения 1867 г., не признавали самостоятельности словацкого национального движения, словацкого языка и литературы.

 

Таким образом, взгляды Срезневского по национальному вопросу эволюционировали по пути консерватизма и национализма, типичному для многих современных ему деятелей в России и славянских странах.

 

Е. Е. Левкиевская: Обосновывал ли Срезневский свою точку зрения лингвистически?

 

М. Ю. Досталь: Да, в его курсах это присутствует, особенно в случае со словацким языком, в меньшей степени с украинским. После реформы Штура и особенно реформы Мартина Гатталы, сближавшего словацкий язык с чешским, Срезневский объективно шел за чешскими и словацкими учеными, которые придерживались тогда единой точки зрения.

 

М. А. Робинсон: Молодость его прошла в эпоху романтизма, а зрелость в эпоху здорового позитивизма. Увлечения молодости подвергались переоценке.

 

М. Ю. Досталь: Признавали ли ученые белорусский и украинский языки в 1860–1870-е годы?

 

Е. Е. Левниевская: Ситуация с признанием украинского и белорусского как самостоятельных языков была в значительной степени политизирована. Изучение их сталкивалось с цензурными препятствиями, что нашло отражение даже в названиях научных трудов. Активное изучение отдельных говоров и фонетических особенностей велось под идеологической шапкой: это наречия в рамках единого русского языка.

 

Е. П. Аксенова

В XIX в. еще не были выработаны четкие определения нации, национальности, народности, племени – все они употреблялись в науке и публицистике зачастую как синонимы. Работы ученика В. И. Григоровича и И. И. Срезневского А. Н. Пыпина (1833–1904) не составляют в этом отношении исключения. Ученый пристально следил за процессом {129} формирования наций в славянском мире. Пыпин был современником национального подъема украинского и белорусского народов и в ряде трудов специально рассмотрел этот вопрос («История славянских литератур», 1879–1881 гг.; «История русской этнографии», в начале 1890-х годов). Не имея возможности всесторонне осветить названные сюжеты, ученый зачастую выступал как историограф, приводя самые различные мнения; при этом он не всегда четко формулировал свою точку зрения, которая, однако, в большинстве случаев угадывается между строк.

 

Как ученый Пыпин стремился к максимальной объективности, как гражданин придерживался умеренно-демократических и либерально-просветительских взглядов, не разделяя крайностей идеологических концепций ни правых, ни левых общественно-политических течений. Его отношение к славянству вообще и украинскому и белорусскому вопросам в частности, сформировавшееся в 50-е годы XIX в., со временем не претерпело каких-либо существенных изменений. В конце XIX в. он писал, что его взгляд на украинофильство, «давно сложившийся и доселе не изменившийся», был не единожды изложен в различных работах.

 

Еще в 60-е годы Пыпин отмечал, что «национальности зависимые обнаруживают стремление к самостоятельности». Национальное движение имело глубокие основы, отражало «пробуждение народного чувства», было, по определению ученого, «явлением историческим и необходимым». Одна из основных тенденций заключается в стремлении «вместить отдельную национальность в отдельное государство или по крайней мере обеспечить ее существование в государстве другого племени». Такова была направленность всех славянских движений, в ряду которых Пыпин рассматривал развитие украинской и белорусской наций.

 

Ученый признавал отдельность белорусского и малорусского народов, которые наряду с великорусским составляют «русское племя». Пыпин выявил связь и наличие многих общих черт процесса складывания украинской и белорусской наций со славянским возрождением, основу которого составляло стремление к достижению независимости «внутренней жизни» каждого народа и «созданию своей самобытной культуры». Так, содержание украинского национального вопроса составляла «степень отдельности и автономии малороссийской народности, языка и литературы».

 

Те же стремления были характерны и для белорусского народа (более близкого, как считал Пыпин, по своим «племенным свойствам» к {130} великорусам), однако у белорусов национальный подъем происходил медленнее, чем у других народов. Пыпин объяснял это в частности тем, что Белоруссия долго оставалась «в сфере польского культурного господства», после того как Украина уже начала свой самостоятельный путь развития. Разные стадии формирования наций сказались и на степени самостоятельности национальной культуры – в первую очередь, национального языка. Характерно, что Пыпин, признавая отдельность украинского и белорусского языков от русского, в предложенной им в «Истории славянских литератур» схеме славянских языков назвал украинский «языком», а белорусский – «наречием», поскольку к тому времени не завершилось еще формирование литературного языка из белорусских говоров, что отличало белорусскую языковую ситуацию от украинской.

 

Несмотря на общую направленность национальных процессов, Пыпин считал, что необходимо понимание «разнообразия явлений», имеющих место даже «в одном племенном типе», в данном случае у восточных славян. Он подчеркивал, что уже «при первом появлении в истории» русское племя не являлось «одной сплошной национальной массой». В дальнейшем политическая история способствовала еще большему разделению племен, составивших основу великорусского, малорусского и белорусского народов, поскольку южная и западная части Руси, «связанные с Литвой и Польшей, жили в иных условиях», влиявших на формирование национального типа (в первую очередь, это влияние «полонизма» и «католицизма»).

 

Условия, в которых проходило становление украинской и белорусской наций, напоминали те, в которых формировались другие славянские нации в рамках многонациональных империй. В то же время для украинского и белорусского народов это было не инонациональное, а одноплеменное государство (при наличии религиозных различий и определенных ущемлений национально-политических прав).

 

Начало национального пробуждения украинцев и белорусов совпало по времени с присоединением украинских и белорусских территорий к Российской империи в результате разделов Речи Посполитой. Пыпин считал, что воссоединение восточнославянских народов совершалось, исходя из политических интересов России, но тем не менее объективно стало фактором национального подъема народов, находившихся ранее под властью Польши. В конце XVIII – начале XIX в. правительство России не видело {131} «ущерба» в сохранении известной малорусской и белорусской «особности», выражавшейся в языке, обычаях, народной поэзии, исторических преданиях и т. п. В то же время, присоединение к сильному одноплеменному государству, где действовала система централизованного управления, при господстве коренной нации вело к «врастанию» украинских и белорусских кадров в великорусскую элиту. Таким путем национальные элементы могли «окончательно слиться с господствующей народностью и затеряться в ней». Но полной ассимиляции не произошло, так как процесс национального развития оказался сильнее. Этот процесс был естественным и закономерным, он опирался на стремление к познанию своего народа, его происхождения, истории и культуры, которое «лежало в глубоких основаниях самой внутренней жизни народности». К тому же процесс становления нации «подогревался» романтизмом, «политическим либерализмом» александровской эпохи, «отголосками славянского возрождения и влияниями немецкой историко-филологической науки».

 

Опасность денационализации существовала и на территории Западного края, где довольно долгое время украинское и белорусское население испытывало значительное польское влияние. Это влияние выступало преимущественно как фактор, способствовавший усилению национального самосознания.

 

В процессе формирования славянских наций Пыпин выделял несколько этапов. В конце XVIII – начале XIX в. главной особенностью являлось пробуждение национального самосознания. В 30-е годы XIX в. его укреплению способствовало также начавшееся литературное движение, отмеченное «ревнивым стремлением народности заявить свою отдельность и право на независимое культурное развитие». Носители украинской и белорусской идентичности, как и другие деятели славянского возрождения, в научных исследованиях и литературном творчестве обращались к древней истории своих народов, к ее героическим моментам, изучали народный быт, обычаи, предания, народное творчество, язык. Это помогло, с одной стороны, глубже узнать свой народ, с другой – повысить самосознание общества.

 

Следующий этап в судьбе украинской и белорусской наций Пыпин относил к 60-м годам XIX в. – времени реформ и определенной либерализации общественной жизни, когда вставали уже вопросы не только {132} «этнографические», но и о политическом и социальном положении украинского и белорусского народов. Однако эти вопросы в указанный период украинскому и белорусскому национальным движениям не удалось поднять на должную высоту. С активизацией украинофильского движения украинский национальный вопрос сделался «вопросом внутренней политики», вызвав реакционные действия со стороны правительства; Пыпин тогда не мог открыто высказать о нем свое мнение. Но в 70-е годы и в дальнейшем он встал на защиту украинофилов от обвинений в политической неблагонадежности, недооценивая или не осознавая наличия сепаратистских тенденций в украинском движении. В этом движении он видел только проявление любви к народу, желание просветить его и защитить свои национальные особенности. Уделяя большое внимание формированию национальной идеологии, Пыпин не раз подчеркивал, что украинофильство отстаивало национально-культурные, а не политические интересы.

 

Масштабы белорусского национального движения были скромнее, но и в Белоруссии начиная с 50–60-х годов расширились этнографические, географические, экономико-статистические, исторические исследования.

 

Процесс формирования каждой нации сопровождался созданием литературы на родном языке, что было характерно и для украинского и белорусского национально-культурного самовыражения. Пыпин считал, что литература любой нации станет общепризнанной, если не ограничится узко национальной тематикой, а будет «проводником общечеловеческого чувства и идеала». Белорусский и украинский местный патриотизм не выдуманное, а исторически обусловленное явление, в котором много искренней любви к народу. В то же время Пыпин резко отрицательно относился к «патриотизму», проповедующему национальную исключительность, ксенофобию.

 

После подавления восстания 1863 г. во внутренней политике России стали проявляться «реакционные тенденции»; «обрусительские» мероприятия охватили не только этнически польские территории, но коснулись также украинских и белорусских земель, где присутствовал «польский элемент». Внедрение «русских начал» и восстановление «русской народности» в западных губерниях империи проводилось людьми «известного консервативного оттенка», готовыми искоренять не только «польские начала», но и белорусские и украинские, если те отличались от великорусских. {133} Российская государственная машина являлась тормозом становления наций. Враждебное отношение к «местным элементам» умаляет «достоинство самой господствующей народности».

 

Не исключая теоретически возможности объединения трех восточнославянских народов, Пыпин утверждал, что искусственным, насильственным путем оно не может осуществиться: для слияния нужны не только и не столько внешние, политические, сколько внутренние, «общественные, народные, образовательные» силы. Для сравнения заметим, что, скептически относясь к возможности объединения всего славянства, Пыпин подчеркивал, что основу такого единства должны были бы составлять равные права всех национальностей и одинаковые «социальные интересы».

 

Российская государственная машина являлась тормозом становления наций, препятствуя даже национально-культурному развитию народов. Пыпин утверждал, что враждебное отношение к «местным элементам» умаляет «достоинство самой господствующей народности».

 

Понимая, что становление украинской и белорусской наций не завершено, Пыпин даже не рассматривал вопрос об отдельном существовании Украины и Белоруссии. Будущее этих народов он связывал с их дальнейшим национальным развитием в рамках единого государственного организма в качестве составляющих восточнославянского этнокультурного и социально-политического целого, при обязательном сохранении особенностей «местной жизни» и национальной индивидуальности каждого народа. Пыпин не был сторонником радикального решения национального вопроса, его устраивал либеральный путь. Для того чтобы украинцы и белорусы добились «признания полноправности», нужна была большая общественная работа, в которой особо важная роль отводилась печати и науке, свободно изучающим и обсуждающим национальные проблемы.

 

Заметим, что и в масштабах всего славянства единственной сферой реального сближения Пыпин считал науку и литературу. Со всей определенностью он ставил вопрос о том, что славянскому движению необходимо политическое решение национальных задач, а именно «обеспечение политической свободы для каждого племени в отдельности».

 

В отношении Польши Пыпин высказывал убеждение, что искусственно объединенные в рамках одного государства национальности не имеют прочной основы для развития. В создавшихся условиях у Польши мало шансов для обретения национальной целостности и независимости. {134} Достойным для России выходом было бы «сохранить польскую национальность». Путь решения польского вопроса ученый видел в создании в Польше условий для общественного и национального развития, что могло стать возможным в ходе преобразований в России.

 

Пыпин называл освобождение болгар «великим переворотом в их жизни» и считал, что первоочередным для них является вопрос политической независимости. Несмотря на разобщенность югославянских народов, живших в границах разных государств, Пыпин в своих трудах рассматривал их как элементы одной общности, основываясь на существовавших в разное время концепциях объединения. Однако он осознавал отсутствие реальных условий для югославянского единства, в частности из-за стремления каждого народа к «национальной особности» и лидерству.

 

Наиболее приемлемым решением национально-политических проблем славян Австрийской империи (чехов, словаков, тех же южных славян) Пыпин считал федерацию равноправных народов, составлявших это полиэтническое государство, хотя вполне понимал утопичность подобной перспективы, поскольку чувство политической солидарности у них было очень слабым.

 

Будущее русинского возрождения представлялось Пыпину не слишком отчетливо, поскольку само национальное движение не давало для этого определенных посылок. Он высказывался о сближении с украинским национальным движением и одновременной ориентации на Россию, русскую литературу, «общерусское» национальное сознание.

 

Таким образом, Пыпин уделил немало внимания процессам национального развития украинского и белорусского народов, как в свете российских государственных проблем, так и в контексте славянского возрождения. Он обращал внимание общественности на положение этих народов. Ученый выводил украиноведческую и белорусоведческую проблематику из узких рамок локальных исследований, утверждал ее место в общероссийской науке, тем самым оказывая немаловажную поддержку развитию собственно украинской и белорусской научной мысли.

 

И. С. Александровский: Пыпин отмечал, что на исходе XIX в. этнографическая наука достигла такого уровня, что можно рассуждать о национальных характерах, и сам оперировал этим термином. {135}

 

Е. П. Аксенова: В действительности даже в самом конце века терминология еще не устоялась.

 

С. И. Михальченко

Хотелось бы обсудить возможность выделения еще одного критерия, позволяющего говорить о формировании нации и национального самосознания. Мне кажется, что подобным критерием можно считать появление первой научной национальной истории. Это более или менее прослеживается на примере Украины и Белоруссии, для которых такими сочинениями стали «История Украины-Руси» М. С. Грушевского и «История Белоруссии» М. В. Довнар-Запольского. Естественно, работы по истории Украины и истории Белоруссии появляются значительно ранее. Однако то были в основном полумифологические произведения (как, например, «История русов»). Что касается собственно научных изысканий, опирающихся на источники и имеющих стройную концепцию, то, вероятно, таковыми следует считать упомянутые сочинения.

 

Первый том «Истории Украины-Руси» Грушевского вышел в 1898 г. Судьба издания «Истории Белоруссии» Довнар-Запольского оказалась гораздо сложнее: она была завершена в середине 20-х годов XX в., но вызвала критику и впервые опубликована только в 1994 г. в переводе на белорусский язык, в настоящее время подготовлено аутентичное издание на русском языке, которое выйдет через какое-то время в Минске. Обе национальные истории зародились в рамках одной исторической школы В. Б. Антоновича и, естественно, базируются на политических, идеологических и научных концепциях этой школы.

 

Не случайно, что названные труды появились именно на рубеже XIX–XX вв. К этому времени проходят значительный путь в своем развитии белорусский и украинский литературный языки. Был выявлен источниковый комплекс, на котором можно базировать серьезные исторические исследования (прежде всего документы из виленского и киевского архивов). Сыграла свою роль и предшествующая историографическая традиция. Повторяю, труды Грушевского и Довнар-Запольского не были первыми. Ранее вышли в свет «Очерки истории Белоруссии» О. Турчиновича, «История Литовского государства» П. Брянцева, сочинения И. Беляева, работы учеников Антоновича по истории отдельных областей Древней Руси и др. {136}

 

Не стоит забывать и об «Истории России» С. М. Соловьева, где немало места уделено событиям в Великом княжестве Литовском.

 

Созданию национальной истории Украины способствовало наличие зарубежного центра украинистики – Львовского университета. Ясно, что в условиях Российской империи никакой «Истории Украины-Руси», никакого «Литературно-научного вестника», никакого Научного общества им. Т. Шевченко и т. д. просто не могло возникнуть. Даже после Первой русской революции, когда ослабли культурно-языковые ограничения, кандидатура Грушевского на кафедру в Киевском университете была провалена. Так что только наличие львовского центра позволило украинской историографии развиться до того уровня, к которому она пришла к 1917–1920 гг.

 

В Белоруссии ситуация была иная. Зарубежный центр там отсутствовал. Отсюда меньшие темпы развития национальной историографии. Даже само слово «Белоруссия» не приветствовалось; предпочтение отдавалось «Северо-Западному краю». Довнар-Запольский в 1889–1890 гг. отредактировал два выпуска «Календаря Северо-Западного края»: в первом опубликован его «Краткий географический очерк древней Белоруссии», а во втором – «Очерки по истории Белоруссии». К тому же и общественная потребность в национальной белорусской истории была очень условна: белорусский язык мало распространен в городах, а белорусская деревня малограмотна. Попытка Довнар-Запольского и этнографа Е. А. Ляцкого создать белорусский кружок не увенчалась успехом. Ляцкий писал Довнар-Запольскому 26 мая 1894 г. из Петербурга: «До нашей милой Белоруссии здесь никому и дела нет. Для общества Белоруссия некая еврейско-польская страна или «quelque chose dans ce genre» (фр. «что-то в этом роде»). Лишь один человек согласился участвовать в кружке – В. В. Богданов, позднее известный этнограф и мемуарист. Вот восприятие Белоруссии образованным российским обществом в конце XIX в. Отсутствие зарубежного центра в белорусской исторической науке, непопулярность белорусского языка, слабая сформированность национального самосознания приводят к тому, что «История Белоруссии» появляется заметно позже, чем «История Украины».

 

Политически и Грушевский, и Довнар-Запольский, основываясь на идеях Н. И. Костомарова и Антоновича, выступали в большей степени как федералисты, нежели сторонники полной независимости Украины и {137} Белоруссии. Недаром, когда в 20-е годы у Довнар-Запольского была возможность эмигрировать из Баку, где он работал (так поступил, например, его сослуживец по Азербайджанскому университету Вяч. Иванов), он этого не сделал, потому что образовался Советский Союз, в котором Белоруссия получила права широкой автономии. А Грушевский, эмигрировав, в 1924 г. возвратился на Украину. В 1922–1924 гг. казалось, что идеи Костомарова реализовались.

 

Представляется продуктивным соотнести время создания первых национальных историй и складывания национального самосознания также для других славянских и неславянских народов.

 

Л. Л. Щавинская: Крестьянскую Белоруссию никто в русском обществе не знал, судили по высшим слоям – помещикам, купцам.

 

Е. П. Аксенова: Говорилось о том, что написание национальных историй совпадает с завершающим этапом формирования нации. Разве нельзя этого же сказать о начальном этапе процесса?

 

С. И. Михальченко: Начало формирования нации зафиксировать труднее, чем его завершение.

 

М. Ю. Досталь: Я могу сослаться на чешский пример. На рубеже XVIII–XIX вв., когда обозначился процесс формирования чешской нации, началась критика мифологических представлений о чешской истории. Романтик же Палацкий выступил со своей «Историей чешского народа в Чехии и Моравии» на зрелом этапе формирования нации в 1830–1840-е годы. Следует вспомнить и о создании грамматик и словарей, которые также служат проявлениями зрелости нации.

 

Л. Е. Горизонтов: Между прочим, Грушевского сравнивали и до сих пор сравнивают с Палацким.

 

С. И. Михальченко: Грушевский – скорее все-таки украинский Соловьев, чем Карамзин.

 

М. А. Робинсон: А Шахматов считал Грушевского украинским Карамзиным. К началу же процесса, о котором мы говорим, относится появление баснословных, мифологических историй. Для России это XVII в., Татищев тоже еще достаточно фантастичен. В Болгарии мы имеем сочинение Паисия Хилендарского, на Украине – «Историю русов». {138}

 

Е. П. Аксенова: Каждому этапу развития нации соответствует определеннее осмысление истории, отраженное в трудах классиков исторической науки.

 

Л. Е. Горизонтов: Обращает внимание то, что в бытность Срезневского в Харькове, который являлся тогда важным центром национальной активности, весьма часто (например, в названиях изданий) употребляются слова «Украина» и «украинский». В данном случае это отражение не национального, а регионального сознания: русская Украина в первой половине XIX в. обычно ассоциировалась именно со Слобожанщиной. Тем не менее уже вскоре власти стали исключать из обихода понятия, напоминавшие о национальной или региональной специфике. В середине 30-х годов XIX в. из официальных названий ушли слова как «украинский» (Слободско-Украинская губерния стала Харьковской), так и «малороссийский» (малороссийского военного губернатора сменил черниговский, полтавский и харьковский генерал-губернатор). 1840-м годом датируется специальное запрещение именовать соответствующие группы губерний белорусскими и литовскими. Правда, эти предписания не слишком последовательно соблюдались, существовал даже Белорусский учебный округ.

 

Если говорить о Пыпине, то ему принадлежит весьма верное наблюдение касательно истинного состояния общерусского проекта во второй половине XIX в. «Странно было читать, – отмечал он, – что мы должны предпринять обрусение – русского края, того края, который теми же самыми людьми выставлялся, против польских притязаний, за чистейший русский, со всеми “давними основами русской народности”, а вслед за тем оказывался столь нерусским и столь испорченным, что надо было его выправить и по-настоящему обрусить». Не ускользнувший от внимательного взора ученого парадокс имеет вполне рациональное объяснение. С XVIII в. существенно различались представления о регионе, так сказать, для доктринального и административного «пользования». В плоскости общих представлений о территории расселения русского народа местная специфика всячески игнорировалась. В плоскости же практических задач борьбы с «полонизмом» ее ликвидации, напротив, придавалось первостепенное значение.

 

Только что мы имели возможность ближе познакомиться с научным мировоззрением двух славистов, весьма отличных по своим политическим {139} пристрастиям. Следует, однако, избегать априорных обобщений: даже на левом фланге общественного движения разрушители самодержавной монархии нередко выступали ревностными хранителями и строителями империи. Сошлемся в этой связи на П. И. Пестеля (в поколении декабристов) и Н. А. Серно-Соловьевича (в поколении шестидесятников). Оба они, кстати, в своих размышлениях о судьбах империи особое место отводили ее западным регионам.

 

Ю. А. Лабынцев: Заслушанные сообщения показали приоритет русской науки в XIX в. в постановке многих вопросов истории белорусского и украинского народов. В этой связи следует напомнить еще о кружке Румянцевском. В этом кружке было несколько региональных центров: Петербург, Москва, Гомель, Вильно. В Вильне впервые серьезно заявлено о существовании белорусского народа, имеющего свою богатейшую культуру. Первым, кто в общероссийском масштабе сделал это, был в самом начале XIX в. К. Ф. Калайдович. Вторым – связанный с Харьковом И. Н. Лoбойко, который развил целую теорию о белорусском народе, его языке и культуре. Очень многое осталось в переписке, издавая которую мы видим направление интересов и активности ученого сообщества. И очень немногое увидело свет в периодических изданиях: в «Северных цветах», «Варшавском вестнике» и т. д. Сохранилась масса документов, связанных с М. М. Сперанским: белорусы оказались в центре внимания в ходе работы по кодификации права, в том числе связанной с III Литовским статутом.

 

Л. Е. Горизонтов: Политика присутствовала и в сфере образования, и в судьбах языков, и в развитии науки. Сейчас о ней будем говорить специально и применительно ко всем основным ипостасям: позиция властей, усилия национальных движений, международные отношения.

 

М. Д. Долбилов

Хотелось бы поделиться рядом наблюдений об отношении имперской власти, и прежде всего администрации Северо-Западного края, к проблеме белорусской самобытности. Речь пойдет о возможном влиянии бюрократической практики русификации на формирование белорусской идентичности в 60-е годы XIX в., в пору бурного всплеска русификаторской активности после польского восстания.

 

В рамках тогдашних официальных представлений о восточнославянском населении западных губерний были возможны два основных {140} подхода к белорусам: во-первых, игнорирование, «нераспознание» белорусов как отдельной этнической группы или подгруппы (иными словами, почти отождествление с великорусами) и, во-вторых, осторожное поощрение или содействие выработке (в противовес польскому влиянию) культурнорегиональной идентичности белорусов как интегральной части «русского народа». Рутина администрирования в неоднородном этнически и конфессионально регионе допускала некоторый выбор позиции между этими подходами.

 

Не был свободен от противоречий взгляд администрации на национальную принадлежность католического дворянства, шляхты Могилевской, Витебской, Виленской, Гродненской и Минской губерний. Принято считать, что власть после 1863 г. огульно записывала всех местных дворян-католиков в поляки и почти отказывалась верить в лояльность хотя бы некоторых из них. Во многом так и было. Но нельзя упускать из виду те постулаты, посредством которых власть усиливала впечатление мятежности и изменничества шляхты. Одним из них была доктрина о «перерождении», утверждавшая, что большинство польскоязычного дворянства в крае является вовсе не чистокровными поляками, а потомками русской и православной знати Великого княжества Литовского, подвергшейся «полонизации» и «окатоличению». Данный тезис подкреплялся и конкретными генеалогическими разысканиями. К. Говорский публиковал в «Вестнике Западной России» целые генеалогические таблицы, которые показывали, что у каждого дворянского рода в Белоруссии был предок не только православной веры, но даже православный архиерей. Генерал-губернатор М. Н. Муравьев использовал для характеристики местной дворянской корпорации наименования: «ренегаты», «совращенцы», наконец, «польские помещики, бывшие прежде того русскими», как если бы эти люди прожили по двести-триста лет. Объединяя в их лице длинную череду поколений, отделявшую 1863 г. от Люблинской унии 1569 г., усмиритель мятежа выставлял местных панов отступниками и изменниками по самой своей природе.

 

Один из чиновников по особым поручениям при обер-прокуроре Синода в записке, поданной Александру II летом 1863 г., лихими мазками рисовал такую картину: «Во время завоевания западных пределов России поляками предки их [местных дворян] передались в латинство, отреклись от отечества и провозгласили себя поляками, чтобы вместе с {141} последними угнетать и грабить свой народ. Но такую гнусность можно было сделать на словах, а на деле она неисполнима: по неизменному закону природы в потомках этих предателей сохранилась кровь русская, они остаются происхождения русского... При таких условиях мы имеем право и долг поступить с ними гораздо строже, чем с чужестранцами, не имеющими у нас права гражданства, мы должны не только отнять у них нашу землю, но их самих предать суду и наказанию». Этот своеобразный то ли дарвинизм, то ли «примордиализм» («по закону природы... сохранилась кровь русская...») должен был драматизировать обвинения в адрес дворянства: изменили не только престолу, но и вере, народности, памяти предков!

 

Подобное представление о «полонизме» как ложной национальности и этнографической аберрации отразилось и на осмыслении бюрократией проблемы украинской и белорусской идентичности. Панический страх перед «польской интригой» был не так уж наигран. В глазах многих русификаторов культивирование украинской и белорусской самобытности выглядело как новое извращение исконной «русскости», повторение искусственного перерождения, отказ от естественных корней, почвы и т. д.

 

Вместе с тем использование в идеологической кампании властей ярлыка «бывшие русские» несло в себе смысловую амбивалентность, неизбежно порождая сомнения: изменники-то они изменники, но ведь в какой-то же форме их «русскость» действительно сохранилась?

 

В современной белорусской историографии высказывается мысль, что даже ополяченная местная шляхта, вполне интегрированная в культурную традицию Речи Посполитой, удерживала элементы белорусского самосознания. Тот же феномен, но со своей точки зрения и в соответствующих терминах, отмечала Виленская администрация. Предшественник Муравьева В. И. Назимов в записке 1863 г. о задуманной в Петербурге демаркации территорий проживания восточнославянского и литовского населения отмечал, что: «...во всех деревнях и селах губерний Минской, Виленской и Гродненской слышится повсеместно белорусская речь, к которой по необходимости снисходит и образованное здешнее польское сословие, употребляя оную в обыденных своих отношениях с крестьянами». Как видим, в представлении главного начальника края «белорусская речь» не была исключительным достоянием крестьянства. {142}

 

Могилевский губернатор А. П. Беклемишев отмечал, что «католики в Могилевской губернии по большей части ополячившиеся белорусы или литовцы», а не лица «польского происхождения». Ополячение в данном случае не признается определяющим для национальной идентичности. И в других документах могилевский губернатор старался уйти от однозначного определения национальной принадлежности местного дворянства, подчеркнуто используя конфессионим «католики» вместо этнонима «поляки», стоящего в документах, на которые он отвечал.

 

Показательна реакция виленской администрации на попытку постулировать белорусскую региональную идентичность в проекте учреждения «Западно-русского братства» в Вильне 1863 г. Первоначальный проект приглашения к подписке на создание братства проводил идею освобождения белорусской народности от польского засилья: «Мы... горячо желаем охранить белорусский народ от тех пагубных влияний, которые грозят заглушить в нем родные нам основы его самобытности» (курсив мой. – М. Д.). Подчеркивалась равноценность для просветительских задач братства православного и католического белорусского населения. Наибольшую тревогу вызвала именно белорусская ориентация проекта: в первоначальном тексте все случаи употребления слов «белорусы», «белорусский» вызвали негативную реакцию Муравьева, и в проекте окончательном (также не получившем одобрения) они уже не встречаются. Вместе с тем, из того, что известно о проекте издания журнала для народа на «белорусском наречии» 1863–1864 гг., проект «Западно-русского братства» свидетельствует о наличии в администрации сторонников региональной версии белорусской идентичности.

 

Коллизии в воззрениях русификаторов на белорусскость ярко проявились при обсуждении во второй половине 60-х годов XIX в. проекта введения русского языка в дополнительное богослужение в католической церкви (проповеди, гимны и пр.). В литературе этот замысел связывается прежде всего с публицистической деятельностью М. Н. Каткова и его внерелигиозной, этнолингвистической концепцией русской национальности: католик тоже может быть русским. На ранней, бюрократической стадии дебатов стоял вопрос о введении именно белорусского языка. Предложение читать официально утвержденные проповеди на белорусском языке было сделано римско-католическим духовенством Витебской и {143} Могилевской губерний: они «были бы полезнее для народа, чем проповеди на языке польском...» Разумеется, защита белорусского языка поляками не могла не обеспокоить власти. Генерал-губернатор К. П. Кауфман первым высказался за введение в католическое богослужение не белорусского, а русского языка. В качестве экспертов были призваны православные иерархи Западного края. Никто из них не поддержал белорусский язык, и шестеро из семи приветствовали, хотя с некоторыми оговорками, введение русского (митрополит Иосиф Семашко единственный воспротивился такому новшеству, опасаясь католического прозелитизма по всей России).

 

Доводы иерархов против белорусского «наречия» особенно интересны: они довольно слабо соответствовали принципу великорусско-малороссийско-белорусского триединства. Само собой разумеется, настойчиво подчеркивалось влияние на белорусский польского языка, приводились «вопиющие» примеры польских заимствований. Так, архиепископ Полоцкий и Витебский Василий писал: «Белорусский человек латинского исповедания, а бывало и униат на вопрос: сколько есть в церкви святых таинств, скажет – не знаю; а спросить: сколько сакраментов, ответит тотчас – седмь». Михаил, архиепископ Минский и Бобруйский задался вопросом о существовании единого белорусского наречия: «В Минской губернии, в части Речицкого уезда и в Мозырском говорят полумалороссийским, а в Пинском – полесским, т. е. грубым малороссийским наречием». В Могилевской и Витебской губерниях «на окраинах смежных с внутренними губерниями простонародный говор приближается к русскому». Какое из этих наречий выбрать? К тому же «говорящие по-малороссийски не терпят белорусского языка и наоборот».

 

Почти все иерархи отмечали «непригодность» белорусского для выражения отвлеченных мыслей, грамматическое несовершенство и т. д. К этим доводам можно приобщить позднейшее замечание (по тому же поводу) Каткова: «Белорусский говор слышится не только на Немане или Прилети, он звучит почти во всей Смоленской губернии и подходит под самую Москву... Белорусский говор можно, при некоторых усилиях, раздуть в особый язык. Но точно так же можно поступить и с особенностями простонародного костромского или рязанского говора». Белорусский язык изображался не просто «жаргоном», диалектом, но диалектом без четко идентифицируемого носителя с компактной территорией проживания: {144} он то бесформенно растекается (до самой Москвы, которую не признавать же из-за этого белорусской!), то мозаично дробится. Упомянутые деятели старались усилить впечатление, что за белорусским наречием не стоит белорусов как более или менее распознаваемой и локализуемой группы, ветви «большого русского народа».

 

Это, как мне кажется, позволяет высказать следующее предположение: идея триединства была усвоена имперской властью до восстания 1863 г. преимущественно в смысле трех исторических территорий, земель, трех сегментов государственного тела. После восстания власть усиленно конструирует образ народной, почвенной массы как хранителя исконного языка и веры в полонизированном крае. Но в такой интерпретации идея триединства обнаруживала свою нежелательную сторону. Говор местного населения, достигший ушей власти, был действительно непривычен и разнороден, и в этих условиях представление о существовании отдельных составных частей «народа» усугубляло впечатление не их единения, а размежевания. В проекции на этноязыковые и этнокультурные реалии триединство грозило обернуться искусственным соединением разнородностей. Перед русификаторами стояла задача реконцептуализировать триединство в терминах современного национализма, с точки зрения ассимиляторского воздействия, но этому мешало торжественное провозглашение большинства местного крестьянского населения «исконным русским» и, следовательно, русификации не подлежавшим.

 

И. В. Михутина

Рассматривая механизмы формирования украинской нации, нетрудно заметить, что в Галиции и Большой Украине, при общей направленности, они были неодинаковы.

 

Формирование национального самосознания восточных славян Австро-Венгрии, русин по их самоназванию, началось в первой половине XIX в. в условиях, когда свой язык сохранило только крестьянство. Образованные слои приняли культуру и язык господствовавших народов, со времени Речи Посполитой – поляков. Замерла литературная традиция.

 

К началу революции 1848 г. русинская интеллигентная молодежь питалась идеей «исторического трилистника» (польско-русинско-литовского единства) и в немалом числе участвовала в польском национальном {145} движении. Вместе с тем именно во время Весны народов обозначилось культурно-политическое обособление русинского населения Дунайской империи. Вышедшие за привычные рамки события позволяли опробовать польские освободительные идеи в соприкосновении с реалиями жизни и настроениями русинских «низов». Есть свидетельство И. Наумовича о том, как случайный эпизод горячей словесной перепалки с крестьянами, пристыдившими его за участие в польской Национальной гвардии, определил направление его дальнейшей общественной активности.

 

Об альтернативности вариантов общественно-культурного пробуждения восточных славян Австро-Венгрии дает представление и пример идейной эволюции другого галицийского русинского деятеля Б. Дидыцкого – сначала «пламенного полячка, мечтателя-республиканца», после прочтения написанных по-украински «Энеиды» И. П. Котляревского и повестей Г. Ф. Квитки-Основьяненко загоревшегося идеей создания украинской общенародной демократической литературы, а по мере знакомства с произведениями Пушкина, Лермонтова и особенно Гоголя – «гениального хохла, чудесно обогатившего русский литературный язык», – сторонника включения русин в общерусское культурное развитие. Это направление (Б. Дидыцкий, И. Наумович, М. Качковский) стало именоваться в Австро-Венгрии москвофильством.

 

Другое, формировавшееся параллельно, так называемое народовство, напротив, отгораживалось от общерусской идеи, имея ориентиром единение с юго-западной ветвью восточных славян России и сотрудничая с российскими приверженцами украинства.

 

В пору революции Вена стимулировала этнокультурное самоопределение русин в качестве противовеса польскому активизму. Правительство и в дальнейшем тонко использовало «административный ресурс», влияя, в частности, на соотношение сил между москвофилами и народовцами. По мере развития российско-австрийского антагонизма положение первых все более ухудшалось.

 

Благоприятствуя в принципе народовству, Вена тем не менее так и не выполнила главного политического требования русин – освобождения их от польской гегемонии путем преобразования Восточной Галиции по этническому принципу в отдельную провинцию. Во главе русинского пробуждения стояли люди консервативных и умеренных взглядов, в {146} немалом числе – униатские священники, словом, лояльные подданные императора, не допускавшие конфронтации с государственной властью. Они занялись повседневной просветительной и организационно-хозяйственной, «органической» работой в гуще своего народа. Москвофилы открывали сельские читальни, пропагандировали через свои издания учреждение касс взаимопомощи, общественных зернохранилищ, кружков ремесленников, обществ трезвости. Однако еще шире, в силу более благоприятных для них политических условий, развернули эту деятельность народовцы, обеспечивая сельских жителей через библиотеки своего общества «Просвита» литературой по агрономии, технике, основам кооперации, создав целую сеть кооперативов, кредитных и страховых товариществ, шаг за шагом наращивая систему образования на национальной основе.

 

Весь дальнейший опыт национального движения восточных славян в Галиции показал: в условиях политической и социальной отсталости не столько прямые идеологические прививки и политическая агитация, сколько повседневная «мелкая», но реально ощутимая работа в массах исподволь способствовала формированию у последних осознанной политической ориентации, что в дальнейшем обеспечило галицийскому украинству широкую и достаточно прочную общественную опору. Когда в конце 1918 г. сторонники данного течения попытались реализовать право на самоопределение, провозгласив Западно-Украинскую народную республику (ЗУНР), им в короткий срок удалось создать не только государственный аппарат, но и сформировать внушительную Украинскую галицийскую армию, которая и после отступления под натиском превосходивших сил поляков в Большую Украину долго сохраняла сплоченность и высокую боеспособность, чего нельзя сказать о воинских частях провозглашенной в Киеве за год до ЗУНР Украинской народной республики (УНР).

 

В отличие от Галиции украинское движение в России в течение XIX – начала XX в. развивалось под знаком политической конфронтации с царской властью. Малороссийские дворяне-автономисты времен полтавской масонской ложи «Любовь к истине» насторожили правительство своими связями с декабристами. Один из активистов этого круга В. Лукашевич провозглашал здравицы в честь Наполеона и «за республику в Пирятинском уезде». В 40-е годы XIX в. кирилло-мефодиевцы, эта горстка интеллигентов, призывали «предать проклятию святотатственные имена земного {147} царя и земли господина». Представляется, что изначальная вовлеченность зачинателей украинства в политический конфликт с государственной властью не способствовала расширению круга их сторонников и внедрению национальной идеи в массы.

 

Польское восстание 1863 г и связанная с ним антироссийская агитация в Правобережье помешали подготовленному к тому времени и одобренному правительством переходу на местный язык обучения в школах малороссийских губерний, что на многие десятилетия сузило сферу применения и распространения литературного украинского языка и, следовательно, затормозило его развитие. Даже учреждения общества «Просвита», разрешенные после революции 1905–1907 гг. в Российской империи, рисковали быть закрытыми и на самом деле закрывались за политическую агитацию, хранение нелегальной социалистической литературы и т. д.

 

Правда, экономическое положение и социальные условия в Большой Украине были лучше галицийских. Благодаря земствам развивалось сельское здравоохранение, начальное школьное образование и т. д. Но эта система имела во многом патерналистский характер, не развивая общественной и гражданской активности крестьян: в земских учреждениях преобладали «цензовые» элементы.

 

Сторонники украинства в России несравненно меньше, чем их галицийские единомышленники, уделяли внимания низовой просветительной и организационно-хозяйственной деятельности; и не только вследствие условий, отличавшихся от ситуации в Галиции. Как и лидеры общероссийской оппозиции в целом, они находили «органическую работу» мелким, второстепенным делом, считая главным для решения украинского вопроса масштабные политические преобразования. Не только лидер кадетов П. Н. Милюков снисходительно характеризовал галицийское народовство как «маленький мирок с ограниченным кругом интересов, интересами “местной колокольни” – стараться вырвать еще одну-две гимназии или школы», но и М. С. Грушевский уничижительно отзывался о тактике галицийцев. «Ведущая национально-демократическая группа, – писал он впоследствии, – взяв в свои руки главные органы печати, экономические и финансовые институты... больше обращала внимания на то, чтобы удержать общество в послушании и зависимости, чем развивать в нем политическую сознательность... Падала литературная продукция, научные {148} интересы, и их... не возмещает успех экономических операций, кооперативов, банков».

 

Жизнь, однако, показала обратное. Невнимание украинских активистов к «органической работе» сильно мешало расширению круга «сознательных украинцев». Подобная тенденция, свойственная российской оппозиции в целом, тормозила формирование гражданского общества – общества, способного делать осознанный политический выбор. Все это усиливало проявления «имитационности» в партийно-политической системе, складывавшейся в Российской империи на рубеже XIX–XX вв.

 

Представляется, что вышесказанное имеет отношение и к так называемому общероссийскому проекту. Факты свидетельствуют о том, что он не изжил себя, по крайней мере вплоть до революции 1917 г. Немалое число малороссов, нисколько не сомневаясь в своей этнической особости, вместе с тем считали себя и своих соплеменников частью русского народа. Причем это касалось не только «верхних» слоев, приобщившихся к правящей элите, но и противников царской власти: Грушевский не раз сетовал, что малороссийская молодежь в большом числе идет не в украинское движение, а пополняет ряды общероссийской демократической и революционной оппозиции. Крестьянство, этот исконный носитель украинского языка, в годы перед Первой мировой войной составляло массовую базу монархических организаций на Правобережье, выступавших под флагом русского национализма. Кстати, именно эти правые организации, некоторые под эгидой духовенства Почаевской лавры, вели социальную агитацию, разнообразную хозяйственно-организационную работу и этим были привлекательны для крестьян. Так что, по-видимому, стоит признать правоту тех исследователей, которые утверждают, что развитие украинского национального самосознания в рассматриваемый период было процессом закономерным, но не предопределенным.

 

М. Э. Клопова: Некоторые украинские исследователи относят начало национального возрождения в Галиции ко времени правления императрицы Марии Терезии, когда появляются первые учебные заведения с преподаванием на «русинском» («рутенском») языке. Для первой половины XIX в. важна деятельность «Русской троицы», все участники которой впоследствии разошлись по двум противоборствующим лагерям. После событий 1848–1849 гг. процесс принял уже достаточно отчетливые формы. {149}

 

Л. Е. Горизонтов: Что касается Галичины, то достаточно долго сохранялась альтернатива путей развития этого региона. Об этом свидетельствуют, в частности, неоднозначные его оценки русскими аналитиками. Если Н. И. Надеждин (40-е годы XIX в.) считал зарубежных восточных славян ближе к великороссам, чем поднепровские малороссы, которые несут на себе печать азиатских влияний, а Н. Я. Данилевский (60-е годы) называл «национальным изувечением» русского народа оторванность от него Галичины и Угорской Руси, то позднее К. Н. Леонтьев, напротив, считая галицких русин, как и западных славян, частью чуждого культурного типа, видел в Габсбургской монархии крайне желательный для России «карантин».

 

С различной степенью результативности указанная альтернатива эксплуатировалась как Центральными державами, так и Россией. На протяжении нескольких десятилетий скольжения Европы к взрыву Первой мировой войны, когда украинские земли являлись одним из главных очагов геополитического противостояния, Галичина приобрела значение украинского Пьемонта, которое в значительной мере сохранила за собой и в дальнейшем. На рубеже веков из этого Пьемонта шли национальные импульсы не только на Большую Украину, но и в Закарпатье. Опробованную в Галичине модель украинизации Грушевский пытался воплотить в жизнь после начала революции 1905–1907 гг. в Российской империи, затем в 1917–1918 гг. в бытность свою главой Центральной рады и, наконец, в середине и второй половине 1920-х годов, пользуясь большевистским курсом на украинизацию.

 

Однако чем теснее делалось общение между регионами, тем очевиднее становились существенные различия между ними. П. Скоропадский с раздражением писал об экспансии галичан, «резкой грани между галицийскою Украиною и нашей». «На самом деле, – продолжал он, – это две различных страны. Вся культура, религия, мировоззрение жителей совершенно у них иные. Галичане... хотели представить Entente-e картину якобы единой Украины, которая вся крайне враждебна к идее России, причем в этой Украине главнейшую роль играли бы сами галичане. Наш народ этого не захочет никогда».

 

Б. И. Греков

Еще в 90-е годы XX в. проводились исследования с использованием многофакторного подхода и кластерной обработки данных, призванные {150} определить уровень социально-политической напряженности в различных регионах Европейской части Российской империи в начале XX в. При этом для отслеживания динамики брались «замеры» для 1901 и 1910 гг. Западные области империи обнаружили высокую степень напряженности и, соответственно, заметный конфликтный потенциал. По шкале нарастания данного показателя среди 49 губерний Гродненская оказалась в 1901 (1910 г.) на 43 (39) месте, Полтавская – на 39 (42), Киевская – на 30 (28); полтавские и киевские показатели сравнимы с характеристиками новороссийской Екатеринославской губернии.

 

К 1910 г. фиксировалось значительное падение напряженности в Волынской, Подольской и Черниговской губерниях и, наоборот, качественный ее рост в Витебской, Могилевской и Харьковской губерниях. Стабильной (22–24 места) оставалась Минская губерния. Во многом такая динамика объяснима различными темпами пролетаризации населения, которым придавалось большое значение при подсчетах.

 

Наличие социально-политической напряженности в западных областях побуждало Центральные державы к использованию этого фактора в своих внешнеполитических целях. Уже в первое десятилетие XX в. Германия и Австро-Венгрия рассматривали перспективу дестабилизирующего влияния на обстановку в западных регионах Российской империи по двум направлениям: революционизирование (т. е. использование противоречий по социальной вертикали) и поддержка центробежных тенденций (противоречия по горизонтали). Именно данный аспект внешней политики Центральных держав ярко проявился в годы Первой мировой войны, когда оформляется такая важная геополитическая концепция, как германская доктрина Срединной Европы, имевшая влияние на национальные движения ряда славянских и неславянских народов, в том числе украинцев.

 

Ее утверждение в качестве государственного курса лишь в 1915–1916 гг. объясняется, в частности, тем обстоятельством, что, имея в России значительные экономические интересы, Германия не порывала до конца деловых связей с империей Романовых даже после развертывания военных действий. Наряду с пангерманцами, стремившимися к получению «территории без людей», существовали либеральные интерпретации доктрины Срединной Европы, делавшие акцент на экономическую привлекательность прогерманской ориентации национально-государственных {151} образований, которым предстояло возникнуть в результате распада России. Для достижения последнего использовались как национальные, так и социальные лозунги, включая право наций на самоопределение.

 

Одним из конкретных инструментов претворения идеи Срединной Европы в жизнь стала Лига нерусских народов России, располагавшаяся в Швейцарии и финансировавшаяся германским посольством, но при этом внешне сохранявшая лояльность в отношении западных партнеров России по Антанте. Документы МИДа Германии дают представление о соответствующих денежных вливаниях, в том числе на издание и распространение в России журналов, которые адресовались народам западных регионов – Украины, Литвы, Финляндии и др. Показательно, что не было предусмотрено издания для белорусов. Украину в Лиге представляли, издавая вплоть до 1918 г. журнал «Украина», Д. Донцов и Степанковский. Пути этих деятелей в дальнейшем разошлись. Особенно крупной фигурой в украинской политической мысли стал Донцов, выступивший с первыми своими работами незадолго до начала войны. Впоследствии этот теоретик украинского интегрального национализма сотрудничал с гитлеровцами.

 

Германские геополитические технологии были восприняты державами Антанты, что способствовало долговременному влиянию внешнего фактора на национальное самосознание уже на постимперском пространстве.

 

Е. Ю. Борисенок

Историками независимой Украины уделяется большое внимание различным аспектам развития украинской нации в XX в. и в особенности событиям 1917–1920 гг. Годы «национально-демократической революции» (1917–1921) считаются заключительным этапом и кульминацией национального возрождения XIX в. В период Центральной Рады, Гетманата и Директории украинский язык стал языком законодательства и администрации. Создавались украинские школы, была образована национальная Академия наук и т. д. Особенно активно такая политика стала проводиться в СССР после провозглашения в 1923 г. курса на коренизацию партийных и государственных органов в союзных республиках. На региональном уровне коренизация стала называться «украинизацией».

 

Авторство понятия «украинизация» принадлежит Грушевскому, употребившему его на страницах сборника «Освобождение России и {152} украинский вопрос» в 1907 г. Речь шла о переводе высшей школы на Украине на украинский язык обучения. Грушевский же вывел украинизацию за рамки просвещения: весной 1917 г. он говорил об украинизации органов местного самоуправления в контексте создания автономной Украины. В период существования Центральной Рады понятие «украинизации» имело отношение не только к языку: говорилось об украинизации армии, создании украинских кооперативных центров и т. п.

 

В период «национальной революции» этот термин начал употребляться довольно часто. Однако ни в период существования УНР, ни в последующие годы ему не было дано точного определения. Если функционеры партийно-государственного аппарата сводили украинизацию к административным реформам, то украинская интеллигенция понимала под ней бурное развитие национальной культуры. Возможно, именно поэтому в современной историографии украинизация – это и правительственный курс (как проводимый в УНР, так и большевиками в УССР), и определенный этап в утверждении «украинской национальной идеи».

 

Некоторые украинские ученые сомневаются в обоснованности распространения понятия украинизация на те культурные процессы, которые происходили в жизни Украины в рассматриваемый период, и считают более корректным говорить о дерусификации и национальном возрождении. При таком подходе понятия украинизации и национально-культурного возрождения четко разграничиваются: первое относится к партийно-государственной сфере, второе к культурно-общественной, хотя, без сомнения, они были между собой тесно связаны.

 

Использование термина «возрождение» не случайно: он подчеркивает преемственный характер национально-культурного развития 1920-х годов с «национально-государственными идеями прошлого».

 

Принципиально важное значение приобрел вопрос о причинно-следственном соотношении национального возрождения и политики украинизации. В украинской литературе обычно говорится об активизации национальных процессов на Украине как причине партийного курса, порывавшего с многолетней русификаторской практикой (В. Даниленко, Г. Касьянов, Я. Дашкевич). Существует и прямо противоположная точка зрения: национальное возрождение составляло побочный продукт курса на коренизацию, преследовавшего сугубо прагматические цели усиления режима (С. Кульчицкий). {153}

 

Л. Е. Горизонтов: Период украинизации и белорусизации нередко также именуют «расстрелянным Возрождением»...

 

Хотел бы еще раз вернуться к проблеме малороссийства, которая представляется принципиально важной. Чтобы лучше уяснить его природу и проявления, полезно обратиться к детским воспоминаниям все того же П. Скоропадского, где будущим гетманом говорится про 80-е годы XIX в. «Первые украинские впечатления, – вспоминал он, – мне навеяны в доме моего деда. Но тут нужно ясно установить, каковы они были. Украина понималась как славное родное прошлое, но отнюдь не связывалась с настоящим, другими словами, никаких политических соображений, связанных с восстановлением Украины, не было. Моя вся семья была глубоко предана российским царям, но во всем подчеркивалось как-то, что мы не великороссы, а малороссияне, как тогда говорилось, знатного происхождения. В доме всюду висели старые портреты гетманов и различных политических и культурных деятелей на Украине... Украинские песни постоянно пелись в доме. Очень уважались бандуристы, певшие свои думы, причем дед их всегда щедро награждал. В доме получалась «Киевская старина», читались и обсуждались книги Костомарова и других украинских писателей. Висел между гетманами портрет Мазепы, столь ненавистный всякому русскому, в доме ему не преклонялись, как это делают теперь украинцы, видя в нем символ украинской самостийности, а молчаливо относились с симпатиями, причем только возмущались, что до сих пор в соборах Великим постом Мазепу предавали анафеме... (Кстати, предок мемуариста гетман И. Скоропадский занял свой высокий пост после предательства Мазепы и участвовал в Полтавской баталии на стороне царя Петра. – Л. Г.). Строго держались старых украинских обычаев не только в домашнем обиходе, но старались придерживаться и в религиозных обрядах, там, где старые украинские разнились с новыми русскими... Дед хорошо говорил по-украински, а нас украинскому языку не учили специально, но украинские книги читать давались. Одним словом, политики не было, но все украинское было нам дорого, и за него держались».

 

Понятно, что дореволюционное малороссийство немыслимо без лояльности по отношению к существующему политическому порядку. С падением династии по этому типу сознания был нанесен сильнейший удар, с приходом к власти большевиков – следующий. В дальнейшем общерусский {154} пласт массовой идентичности целенаправленно искоренялся в ходе украинизации.

 

Многие в своих выступлениях вольно или невольно выходили за временные пределы, заявленные в начале нашей работы. Таким образом, мы вплотную подошли к теме очередного «круглого стола», который предстоит провести в будущем году. Центральным для него станет становление национальной государственности в XX в. и влияние этого нового и чрезвычайно мощного фактора на формирование идентичности, строительство нации.

 

Взаимосвязь и перекличка различных исторических периодов несомненна. Тем не менее в заключение хотелось бы напомнить об одной вполне очевидной, но почему-то часто забываемой вещи. Мы обсуждаем проблемы истории. Разумеется, она имеет отношение к текущим событиям и процессам, но эти последние суть продукты длительного развития, значительная часть которого выходит за рамки темы сегодняшнего обсуждения. Механически переносить то, что говорится о XIX (в основном) веке на характеристику действительности начала XXI, совершенно некорректно и прояснению научных вопросов вовсе не способствует. Как, впрочем, и обратная экстраполяция. {155}

 

Горизонтов Л.Е. Исторические пути и перепутья восточных славян глазами российских ученых // На путях становления украинской и белорусской наций: Факторы, механизмы, соотнесения / Отв. ред. Л.Е. Горизонтов. М., 2004. С. 75–155.

Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.09 2016

Борис Флоря

 

О НЕКОТОРЫХ ОСОБЕННОСТЯХ РАЗВИТИЯ ЭТНИЧЕСКОГО САМОСОЗНАНИЯ ВОСТОЧНЫХ СЛАВЯН В ЭПОХУ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ – РАННЕГО НОВОГО ВРЕМЕНИ

 

Вплоть до сравнительно недавнего времени официальной и общепринятой в научной литературе Советского Союза была схема этнической истории восточных славян, с краткой характеристики которой имеет смысл начать рассмотрение темы. Согласно этой схеме восточнославянские племенные союзы, вовлеченные в IX–X вв. в процесс создания Древнерусского государства с центром в Киеве, в XI–XII вв. слились постепенно в единую древнерусскую народность, которая с конца XIV в. разделилась на три восточнославянские народности – белорусскую, великорусскую и украинскую. Следует отметить, однако, что уже в советской литературе был выставлен ряд серьезных возражений против начальной части этой схемы. Имею в виду прежде всего гипотезу, развитую в ряде работ известного русского археолога В. В. Седова, выдвигавшего на первый план контакт восточнославянского и балтского этносов как фактор, определивший формирование белорусского народа в пределах тех территорий, на которых это взаимодействие имело место1.

 

Если признать аргументацию В. В. Седова убедительной, то, поскольку расселяясь по территории Восточной Европы, восточные славяне вступали в разных частях восточноевропейской равнины в контакт с разными этносами (помимо балтского на северо-западе с ираноязычным на юге и угро-финским на северо-востоке), следовало бы отнести начало формирования отдельных восточнославянских народов еще к догосударственному периоду в истории восточных славян2, а сам процесс их формирования придется в этом случае рассматривать как предопределенный заранее наличием на разных территориях разного этнического субстрата.

 

Важность поднятого в работах В. В. Седова вопроса заставляет остановиться на нем подробнее, тем более, что контакты восточных славян на территории Восточной Европы с разными этносами – бесспорный факт, как и то, что этим контактам славяне в разных областях Восточной Европы действительно обязаны многими особенностями своей духовной и материальной культуры. {9}

 

В этой связи, как представляется, заслуживают внимания соображения, высказанные в связи с обсуждением гипотезы В. В. Седова белорусским исследователем М. Ф. Пилипенко. Пилипенко обратил внимание на то, что контакт славян и балтов предшествовал формированию отдельных восточнославянских племенных союзов, определив многие конкретные особенности их культуры, так как разные группы восточных славян заимствовали не одни и те же балтские элементы и не в одном и том же объеме3. Что же привело в дальнейшем к консолидации ряда таких союзов в более широкую этническую общность, на это гипотеза В. В. Седова ответа не дает.

 

К этому следует добавить, что при изучении процессов развития этнического самосознания недостаточно существования определенных особенностей материальной или духовной культуры той или иной общности людей, заимствованных у этнического субстрата, важно, чтобы эти отличия осознавались населением и осмыслялись им, как этнообразующие признаки, отличающие данный этнос от других, соседних. Лишь в этом случае можно было бы ставить вопрос о серьезном воздействии балтского субстрата на этногенез белорусского народа, но подобная работа пока, насколько известно, не проделана.

 

Сказанное может быть с некоторыми конкретными уточнениями отнесено и к вопросу о роли этнического субстрата в формировании других восточнославянских народностей. Следует также отметить, что гипотеза В. В. Седова находится в определенном противоречии с имеющимися в нашем распоряжении данными об этническом самосознании восточных славян XIII–XIV вв. на тех территориях, где имело место их взаимодействие с балтским субстратом (об этих данных см. ниже).

 

Тезис о существовании в эпоху раннего средневековья единой древнерусской народности вызывает и ряд возражений иного порядка. Обращают внимание на трудности развития интеграционных процессов на столь обширной и сравнительно мало заселенной территории, как восточноевропейская равнина, на существование заметных различий в материальной культуре населения отдельных регионов4, на то, что и языковые различия между отдельными группами восточных славян, как показывают, в частности, исследования языка новгородских берестяных грамот, были, по-видимому, гораздо более глубокими, чем это предполагалось ранее5. В ряду иных доводов не последнее значение имеет и тот факт, что в летописании домонгольского времени термином «Русь» обозначается и в этом качестве противопоставляется другим восточнославянским землям территория Среднего Поднепровья. При таком подходе наиболее важное место в этнической истории восточных славян отводится тем интеграционным {10} процессам, которые развивались в рамках крупных государств Восточной Европы, сформировавшихся в XIV–XV вв.6

 

Ограниченность источников XI–XIV вв. (достаточно узкий круг по преимуществу нарративных памятников) не дает и не может дать прямого ответа на вопрос, насколько представление о совокупности всех восточных славян, как особом едином народе («языке»), впервые четко выраженное на страницах «Повести временных лет» в начале XII в., проникло в сознание широких кругов населения, выйдя за рамки интеллектуальной элиты тогдашнего общества. Однако, хотя косвенный, но достаточно определенный ответ на вопрос о степени развития интеграционных процессов у восточных славян XII–XIII вв. все же может быть получен.

 

При неразвитости интеграционного процесса мы вправе были бы ожидать сохранения у восточных славян более ранних традиционных форм самосознания – прежде всего сознания принадлежности к племенному союзу, являвшемуся, одновременно, и социальным, и этническим организмом. Есть основания полагать, что в сознании восточных славян племенные традиции еще в начале XII в. занимали достаточно заметное место: в «Повести временных лет» приводятся не только названия многих восточнославянских племен, но и сведения о территории их расселения, некоторые данные об их обычаях, предания о родоначальниках некоторых племен. Однако в обширных повествованиях нарративных источников о событиях первой половины XII в. население отдельных древнерусских земель крайне редко определялось по своей племенной принадлежности, а с середины XII в. старые племенные названия в текстах летописи вообще перестают встречаться, а население отдельных районов (от больших княжеств до мелких округов) обозначается, как правило, термином производным от названия его политического центра («новгородцы», «псковичи», «полочане» и т. д.). Очевидно, что в этой новой терминологии находило свое выражение лишь областное, а не этническое самосознание7.

 

Своеобразие картины, которая возникает в результате анализа летописных текстов, станет особенно отчетливым, если сопоставить ее с положением на германских землях более раннего и того же времени. Здесь на территории Тевтонского королевства отдельные крупные княжества – земли, такие как «Саксония» или «Бавария», формировались на базе старых племенных союзов, а законодательство («Саксонская правда», «Баварская правда») представляло собой приспособленную к новым социальным отношениям запись традиционного племенного права. Здесь сохранялись не только традиционные этнонимы, но и сознание преемственной связи между средневековой {11} «землей» и старым племенным союзом. Подобную же ситуацию можно наблюдать и в Скандинавии. Даже в соседней с Древней Русью Польшей, где таких мощных традиций племенного самосознания, судя по всему, не было, некоторые из средневековых «земель» сохранили старые племенные названия (Силезия, Мазовия).

 

Как представляется, столь радикальное исчезновение на восточнославянской почве традиционных племенных этнонимов может быть объяснено (от обратного) не имеющим явного отражения в нарративных источниках распространением сознания принадлежности всего восточного славянства к одной народности – «руси».

 

Позитивные свидетельства развития такого процесса дают договоры Смоленска с Ригой в XII в., где население княжества обозначается как «русь» – особая общность, противостоящая «латинскому языку», смоленский купец – это «русский гость», а житель Смоленского княжества – «русин». В одной из редакций договора говорится о «Русской земле», в состав которой входят «волости» смоленского и полоцкого князей8. Как показывает анализ нарративных и документальных источников второй половины XIII – начала XIV в., на всех частях восточнославянской этнической территории местное население называет себя «русинами» или «русскими», а страну, в которой они живут, «Русью» или «Русской землей» и свой язык – «русским».

 

Таким образом, и сравнительно-исторические сопоставления, и конкретные наблюдения говорят в пользу положения о широком распространении у восточных славян в XII–XIII вв. сознания их принадлежности к широкой этнической общности – «русскому языку», которая определяется исследователями как древнерусская народность. В свете сказанного представляется особенно актуальным исследовать вопрос о том, какие факторы способствовали распространению этой формы этнического самосознания в условиях растущей политической раздробленности древнерусских земель. Немалую роль сыграло здесь, по-видимому, единство исторической памяти, существование общей исторической традиции (как известно, в основе всех дошедших до нас памятников древнерусского летописания лежат киевские своды конца XI – начала XII в.). Подводя итоги, можно сделать вывод о принципиальной правильности традиционной схемы этнической истории восточных славян в ее начальной части.

 

Совсем иное следует сказать о том положении традиционной схемы, согласно которому уже с конца XIV в. можно говорить о существовании трех восточнославянских народностей.

 

В истории восточных славян конец XIV в. действительно может рассматриваться, как важнейший хронологический рубеж. С этого времени есть все основания говорить о разных исторических судьбах {12} отдельных частей восточного славянства в рамках новых многоэтничных государств. Начиная с этого времени, постепенно нарастают различия между социальным строем тех частей восточного славянства, которые вошли в состав Великого княжества Литовского и Польского королевства, с одной стороны, и тех, которые вошли затем в состав формирующегося Русского государства, с другой. Параллельно с различиями в социально-политическом строе постепенно формировались и важные различия в характере политической культуры, социальной психологии, а затем и в круге общекультурных интересов. Однако следует иметь в виду, что на рубеже XIV–XV вв. такие различия лишь зарождались, и нужно было время не только для их полного развития, но и для осознания их существования обществом по обе стороны рубежей, отделявших державы Ягеллонов от земель Северо-Восточной Руси. Тем самым, нет серьезных оснований рассматривать рубеж XIV–XV вв. как важную веху в развитии этнического самосознания восточных славян. Можно говорить лишь о том, что с этого времени возникают объективные предпосылки для формирования нескольких восточнославянских народностей.

 

Ко времени русско-литовских войн рубежа XV–XVI вв. относится ряд свидетельств, которые говорят не только об осознании представителями общественной элиты этих различий, но косвенно и о том, что этот факт очень существенно повлиял на позицию восточнославянской шляхты и мещан Великого княжества Литовского во время военного конфликта между ним и Русским государством. В записке, поданной Сигизмунду І в 1514 г., указывалось, что «жестокая тирания» московских князей является причиной того, что «русские» в Великом княжестве Литовском не хотят перейти под их власть9. О «тиранской власти» московских князей, в государстве которых богатство и общественное положение человека зависит от воли правителя, писал, как о препятствии для соединения восточных славян, придворный хронист Сигизмунда I Йост Людвиг Деций10. К этому же времени – первым десятилетиям XVI в. – относится появление в источниках сопоставлений московского и «турецкого» правления как двух сходных типов политического устройства11. Хотя эти высказывания принадлежат представителям польской элиты, как представляется, в них предложено верное объяснение политического патриотизма шляхты и мещанства Великого княжества Литовского во время русско-литовских войн рубежа XV–XVI в.12, и они могут рассматриваться как определенное отражение общественных настроений в этом государстве.

 

Однако нет никаких оснований полагать, что уже в то время данные различия социально-политического строя осознавались как признаки принадлежности к разным этническим общностям. Имеющиеся {13} свидетельства говорят об обратном. В уже цитировавшейся записке 1514 г. говорится о том, что у «русских» Литвы и «московитов» общая религия, язык и ссылка на «тиранию» московских правителей в таком контексте служит объяснением того, почему одна часть народа все же не хочет присоединиться к другой. Для Матвея Меховского, писавшего в своем «Трактате о двух Сарматиях», что «в государстве московском, как и в земле турок людей перебрасывают с места на место», тем не менее было ясно, что жители Московии «Rutheni sunt et Ruthenicum loquuntur»13.

 

Дипломат и советник Сигизмунда II Мартин Кромер в середине XVI в. писал, говоря о Руси, что Московия – это «их же племя и часть», что жители Московии сами называют себя русскими и говорят на русском языке, что под властью московских правителей живут «русские люди» из многих ранее независимых княжеств14. Представление о том, что все восточные славяне являются, в сущности, одним народом, достаточно определенно прослеживается и в высказываниях польских публицистов времени бескоролевья 1572–1573 гг. Утверждая, что население «Московии» может измениться к лучшему под воздействием польской культуры, один из публицистов писал: «Посмотрите, как был перед тем люд литовский и русский, а московский люд – та же Русь и то же племя»15. Другой публицист, предостерегая против избрания Ивана IV на польский трон, обращался к польской шляхте со следующими словами: «Ваше панование Руси надоело, и она может встряхнуть рогами, надеясь на государя своей веры, своего языка и своего народа»16.

 

В 1578 г. завершил работу над «Описанием европейской Сарматии» итальянец Александр Гваньини, офицер витебского гарнизона. Однако и в сочинении этого автора, находившегося в особенно тесном контакте с восточнославянской средой, говорится о двух частях России – «Белой», которая находится под властью великого князя Московского, и «Черной», которая находится под властью польского короля. Жители Московии для автора – это «русские» и говорят на «русском» языке, сама Московия образовалась из многих «русских» княжеств, а «московиты» (Moschovitae) – это «простонародное» название17. Пример этого писателя особенно показателен, так как А. Гваньини включил в свой текст подробное описание «тиранства» Ивана Грозного и положение в современной ему «Московии» описывал в самых черных красках. Это, однако, не послужило для него основанием к тому, чтобы рассматривать жителей «Белой» и «Черной» России как представителей двух разных народов.

 

Разумеется, все эти свидетельства позволяют лишь косвенно судить об этническом самосознании восточных славян в границах {14} держав Ягеллонов, а затем – в Речи Посполитой. Однако следует учесть, что в польском обществе не существовало какой-либо самостоятельной традиции об этнических отношениях в Восточной Европе, и представления соответствующих авторов так или иначе должны были основываться на воззрениях почерпнутых из восточнославянской среды. К этому следует добавить, что представители польской элиты никак не были заинтересованы в том, чтобы подчеркивать единство восточных славян (и тем самым, хотя бы косвенно, признавать справедливость притязаний московских государей на древнерусское наследство). Тем самым есть определенные основания искать в приведенных высказываниях польских писателей отражение воззрений, характерных для самой восточнославянской среды. Во всяком случае, знакомство с этой традицией заставляет предостерегать против преувеличения глубины того взаимного отчуждения, которое возникало между восточными славянами России и Речи Посполитой на почве прежде всего различий в характере общественного строя. Эти замечания имеют в виду прежде всего западную часть восточного славянства. Что касается восточной части – жителей Московии, то здесь сохранению представления о единстве восточных славян содействовала и мощная историческая традиция (как письменная, так и народная, фольклорная) и политические факторы (борьба московских правителей за «собирание русских земель»).

 

Изучение памятников исторической традиции, создававшихся в Речи Посполитой эпохи Возрождения, позволяет выделить последнюю четверть XVI в. как время, когда осознание различий привело к переменам в характере этнического самосознания восточных славян на территории Речи Посполитой.

 

Почти одновременно с окончанием работы А. Гваньини над «Описанием» в 1578 г. завершил работу над первой редакцией своей «Хроники» Матвей Стрыйковский, польский шляхтич, в прошлом также офицер в Витебске, нашедший приют при дворе Слуцких князей. В его труде читаем рассказ о четырех братьях: Лехе, Чехе, Русе и Москве (самом младшем). Рус земли, полученные от отца, назвал Русью, а Москва стал основателем особого государства и основал в нем столицу, которой дал свое имя18. Появление под пером хрониста подобной генеалогической легенды, как представляется, достаточно ясно говорит о появлении в Речи Посполитой представления о «московитах» и «русских», как о двух разных народах. Легенда собственно и должна была служить историческим обоснованием такого представления. В 70-х гг. XVI в. оно явно лишь зарождалось. В иных местах своего труда Стрыйковский, следуя традиции, называет Ростов и Рязань «русскими» городами, говорит о подчинении Иваном III «русских» {15} княжеств и о том, что сам Иван III был самым счастливым из «русских монархов»19.

 

Позднее достаточно определенные следы представления о «московитах» и «русских» как двух разных народах прослеживаются в памятниках полемической литературы, возникших после заключения Брестской унии 1596 г. Хорошо известны, например, отзывы Ипатия Потия об отрицательных качествах «московского народа»20. В таком известном униатском памфлете начала 20-х гг. как «Sowita wina», обращая внимание на то, что по одному из спорных вопросов совпадают мнения «русских» и «московских» хроник, автор констатировал, что это мнение, видимо, соответствует истине, так как здесь соглашаются между собой «pisarze dwoch nacyi z sobą więc nezgodnych і z dawna»21. Таким образом, в представлении униатского автора «русские» и «московиты» – два разных народа, давно живущих в несогласии между собой.

 

Еще более показательно, что представление о «русских» и «московитах» как двух разных народах обнаруживается и в сочинениях православных авторов. Так, например, у Ивана Вишенского читаем: «кождый отменный своим голосом зовомый язык, а меновите греци, арапи, северани, серби, болгаре, словяне, арабанаши, мултяне, богданци, москва и наша Рус»22. Здесь «москва» как особый «язык» – народ определенно отделена от «нашей Руси». То же видим и в перечне «варварских» народов, помещенном в «Обороне верификации» Мелетия Смотрицкого: «Czeskie, Polskie, Ruskie, Moskiewskie»23.

 

О важных изменениях этнического самосознания восточных славян, идущих в этом направлении, говорит и появление в текстах конца XVI – первой половины XVII в. таких словосочетаний, как «Малая Россия» и «Великая Россия». Истории появления в источниках термина «Малая Русь» и изменения его значений с течением времени недавно посвятил особое внимание украинский исследователь П. П. Толочко24. Как справедливо отметил этот исследователь, термин «Малая Русь» появился впервые в византийских документах начала XIV в., где он обозначал территорию Галицкой митрополии, выделенной из состава общерусской митрополии Киевской. Эта «Малая Русь» практически совпадала с территорией Галицко-Волынского княжества. Затем в течение длительного времени этот термин в источниках не встречается и снова появляется лишь в конце XVI в. в сочинениях Ивана Вишенского25. Как верно отметил П. П. Толочко, этот термин в первой половине XVII в. стал использоваться не только в литературных сочинениях, но и в сфере межгосударственных и церковных отношений26. Так, перемышльский епископ Исайя Копинский в грамоте патриарху {16} Филарету от 4 декабря 1622 г. представлял себя, как «ексарха Малой России»27.

 

По мнению П. П. Толочко в первой половине XVII в. это название относилось «до всієї колишньої Південної Руси»28. Иное мнение о значении этого названия в первой половине XVII в. высказал в свое время М. С. Грушевский. По его мнению, в конце XVI – середине XVII в. это название означало «всі українські и білоруські землі»29. Главным аргументом для М. С. Грушевского стал характер использования этого названия в сфере межгосударственных отношений. Как отметил исследователь, киевский митрополит Петр Могила в своих сношениях с Россией постоянно выступал с титулом митрополита «киевского, галицкого и всея Малыя России»30. Очевидно, что в этих документах «Малая Россия» – это обозначение территории Киевской митрополии, этническая территория восточных славян в границах Речи Посполитой. Когда в 1621 г., отъезжая из Киева, иерусалимский патриарх Феофан посылал свое благословение «всем благочестивым християном в Малой России»31, то он, конечно, также имел в виду всех православных Киевской митрополии, а не какую-то одну их часть. К сказанному следует добавить, что и в сочинениях православных авторов конца XVI – первой половины XVII в. название «Малая Русь» употреблялось именно в том широком значении, какое установил для него на основании иных данных М. С. Грушевский. Так, в одном из своих посланий Иван Вишенский обращался к «християном Малое Росии братству Львовскому и Виленскому»32. Говоря о разделении ранее единой общерусской митрополии в середине XV в., Захарий Копыстенский отмечал в «Палинодии», что с этого времени «Россия Малая теж, то ест Киев и Литва, также собе иного обирали»33. В обоих указанных случаях писатели явно имели в виду отнюдь не только жителей Южной Руси.

 

Почти одновременно в восточнославянских текстах, возникших на почве Речи Посполитой, появилось и название «Великая Россия» для обозначения Русского государства и его населения. Как справедливо отметил П. П. Толочко34, это название в указанном значении встречается уже в одном из сочинений Ивана Вишенского35. Затем название встречается в сочинении 1603 г. «Вопросы и ответы православному з папежником 1603 года»36. В декабре 1622 г. Исайя Копинский обращался к Филарету Никитичу, как к «преосвященному патриарху Великой и Малой России и до последних Великого Океана»37, очевидно, признавая тем самым право Филарета на духовное руководство православными и на территории России, и на территории Речи Посполитой. Оба названия – «Великая Россия» и «Малая Россия» – широко использовал в установившемся в первой половине XVII в. {17} значении Захарий Копыстенский в «Палинодии»38. Тогда же в написанном П. Берындой послесловии в «Постной триоди» 1627 г. появился и термин – «великороссии» для обозначения живущего в «Великой России» народа39. Распространение этих названий также есть все основания рассматривать, как одно из существенных проявлений представлений о том, что восточные славяне на территории России и на территории Речи Посполитой представляют собой два разных общества и два разных народа.

 

Все эти свидетельства отражают перемены в самосознании восточных славян на территории Речи Посполитой, однако, как увидим далее, в источниках первой половины XVII в. можно обнаружить очевидные следы аналогичных процессов и на почве Московской Руси.

 

Важной особенностью этнических представлений восточных славян в первой половине XVII в., как верно отметил А. В. Соловьев40, было то, что два народа, живущие в «Малой» и «Великой» России, воспринимались как две тесно связанные между собой части некоего общего целого. Это особенно сильно и заметно проявляется в произведениях православных авторов. Так, в протестации 1621 г. епископы Киевской митрополии во главе с митрополитом Иовом Борецким заявляли, что с Москвой православных в Речи Посполитой объединяет не только общая вера, но и «ieden rodzay, jezyk, obyczaje»41. Представление о тесной связи двух народов получило яркое отражение в грамоте Иова Борецкого царю Михаилу от 24 августа 1624 г.42 Отношения двух народов были уподоблены в ней отношениям библейского Иосифа и его «единоутробного» брата Вениамина. В последних словах грамоты содержалась просьба о помощи «российского ти племени едноутробных людем державы ти и твоему самому царскому величеству». Захария Копыстенский, одним из первых широко использовавший названия «Великая» и «Малая» Россия, рассматривал россов, живущих в этих странах, как две части «Яфето-Роского поколенья»43. В этой связи заслуживает быть отмеченным и свидетельство Густынской летописи, что славяне, расселившиеся на территории Восточной Европы «различно презывахуся... яко же и ныне Москва, Белая Русь, Волынь, Подоля, Украйна, Подгоря и проч. Но обаче аще и различие есть во именовании волостям: но вестно есть всем, яко сии все единокровни и единорастлны, се бо суть и ныне все общеединым именем Русь нарицаются»44. В такую совокупность воззрений хорошо вписывается и известные слова Богдана Хмельницкого, обращенные к русскому посланцу Г. Унковскому: «От Владимера святого крещения одна наша благочестивая христианская вера с Московским государством и имели одну власть, а отлучили нас неправдою и насилием лукавые ляхи»45. {18}

 

Для выяснения полной картины воззрений восточнославянского общества в Речи Посполитой на восточных славян, живущих в Московии, более показательными представляются свидетельства, исходящие от иерархов униатской церкви. Очень интересный материал по этому вопросу содержится в двух записках митрополита Иосифа Рутского, направленных в Рим в 20-х гг. XVII в.46 В этих записках Рутский разъяснял своим римским патронам, что «Russia» – это не только Волынь, Подолия и другие восточнославянские земли Речи Посполитой, но и «ipsum Imperium Moscoviticum», и в прошлом вся эта Русь подчинялась киевскому митрополиту. Жители Московии называют русских из Речи Посполитой «своими братьями». Литературный язык у них совершенно одинаков, а разговорный отличается, как язык жителей Рима от языка жителей Бергамо. Таким образом, и для взглядов униатской среды было характерно представление о близком родстве двух частей восточных славян и что обе они являются частями одного целого – Руси.

 

Подводя итоги, можно констатировать, что процесс этнической дифференциации между восточными славянами в Речи Посполитой и в России в конце XVI – первой половине XVII в. зашел достаточно глубоко, но было еще далеко до его окончательного завершения, представления о единстве всех восточных славян, как особой этнической общности продолжали занимать значительное место47.

 

Неудивительно, что вхождение территорий созданного в результате народно-освободительной войны на восточнославянских землях Речи Посполитой Гетманства в состав Русского государства (после решений Переяславской рады 1654 г.) было воспринято обеими сторонами как восстановление прежнего единства, как воссоединение отдельных частей Руси, ранее разделенных политическими границами. Мотив восстановления прежнего единства, существовавшего некогда во времена Владимира, достаточно ясно звучал в посланиях и речах представителей обеих сторон, относившихся ко времени перехода Гетманства под власть царя Алексея Михайловича. В речи при вручении Богдану Хмельницкому царского знамени русский посол говорил о промысле Божьем, направившем ход событий так, чтобы «якоже во времена благоверного царя Владимира и прочих его наследников бысть тако, через ваше тщание соедините»48. Тогда же он говорил, что царь принимает под свою власть Киев, «царского своего орла некогда гнездо сущий»49. О возвращении времен Владимира говорили в беседе с послом Выговский и Хмельницкий50. В своем послании царю в июне 1654 г. игумен Михайловского монастыря в Киеве Феодосии Васильевич писал: «Воздвигнул в нынешнее радостное лето от многих лет усопшаго великого равноапостольнаго князя {19} российскаго святаго Владимира... возвел погребенную российского рода честь и славу»51. Нежинский протопоп Максим Филимонович в речи перед царем 27 сентября 1654 г. также восхвалял Божий промысел, который побудил царя «дабы расточенных сынов русских злохитрием лятцким воедино собрал, разделенных составов тело русского великого княжения совокупил, ... дабы преславное имя русское в Малороссии уничтоженно и гноищем насилствования ляцкого погребенное воскресил и в первое достояние привел»52. Даже такой противник переяславских решений, как митрополит Сильвестр Косов, встречая в Киеве русских послов, заявил: «вашим пришествием обновитца, яко орлу, юность наследия благочестивых великих князей руских»53.

 

Все эти высказывания, отражавшие официальную, общепринятую точку зрения на происшедшие события, показывают, что в середине XVII в. представление о единстве всех восточных славян, несмотря на сознание существования серьезных различий между «Великой» и «Малой» Россией, продолжало занимать видное место в их общественном сознании.

 

Ирония истории состояла в том, что в то время, когда политические события способствовали оживлению этого традиционного представления, перемены, связанные с установлением в Гетманстве особого казацкого строя, привели к тому, что различия между общественным строем этого политического образования и общественным строем Русского государства оказались еще более глубокими и значительными, чем различия между общественным строем России и Речи Посполитой. В итоге, в ближайшие десятилетия после Переяславской рады представление о единстве восточных славян должно было подвергнуться суровому испытанию в условиях контактов в границах одного государства представителей двух восточнославянских обществ, очень различных по своей социальной структуре, обладавших к середине XVII в. разными культурно-историческими традициями, сложившимися за предшествующие столетия раздельного существования.

 

Десятки разнообразных источников XV–XVI вв. свидетельствуют о том, что восточные славяне в границах держав Ягеллонов, а затем Речи Посполитой считали себя единой этнической общностью – «русским» народом, называли себя «русскими» или «русинами», а свой язык «русской мовой»54.

 

Для целого ряда исследователей конец XVI – первая половина XVII в. представляется как период уже заметной этнической дифференциации между предками украинцев и белорусов. Как одно из важных проявлений такой дифференциации исследователи оценивают появление и распространение в этот период названий «Малая» и «Белая» Россия для обозначения этнической территории украинцев и {20} белорусов. Ошибочность такой трактовки значения названия «Малая Россия» применительно к первой половине XVII в. была показана выше. Более сложная картина вырисовывается при изучении источников, содержащих упоминания названия «Белая Русь» и производных от него.

 

Сравнительно недавно один из исследователей истории средневековой Белоруссии на Западе достаточно категорично заявил, что этот термин в XVI и первой половине XVII в. «зусім ня быу пашыраны у нашом народзе» и встречается в этот период преимущественно в источниках московского (великорусского) происхождения55. По отношению к первой половине XVII в. с этим определенно нельзя согласиться. Действительно, как выяснил в обстоятельном исследовании А. В. Соловьев, в источниках XVI в. «Белой Русью» обычно называли Русское государство (Московию)56. Так обстоит дело еще и в «Описании Европейской Сарматии» А. Гваньини. Москва для него – «caput et metropolia totius Russiae albae»57. Однако, как установил А. В. Соловьев, в польском переводе этого сочинения, датированном 1611 г., упоминается Белая Русь, находящаяся «okolo Kijewa, Mozera, Mścisławia, Witebska, Orszy, Plocka, Smolenska і ziemi Siewierskiej»58. Как одна из областей Речи Посполитой, где происходит борьба между униатами и православными, «Белая Русь» постоянно упоминается в полемических сочинениях 20-х гг. XVII в.59 Границы территории, которая определялась этим названием, позволяет наиболее точно установить анализ так называемой «Суппликации» – обращения православных к сейму 1623 г., в котором помещен большой перечень городов в разных частях Речи Посполитой, где православные подвергались преследованиям60. Как находящиеся «на Белой Руси», в документе названы города Полоцк, Витебск, Могилев, Орша и Мстиславль61. Такие города, как Слоним, Брест, Кобрин, Минск, Новогрудок, Гродно, определены как находящиеся в Литве. Пинск и Мозырь – на Полесье, Кричев и Гомель «на Понизовье», Бельск и Драгичин «на Подляшье». Очевидно, что названием «Белая Русь» обозначалась в то время лишь территория современной Восточной Белоруссии, и само это название было областным, употреблявшимся в одном ряду с такими названиями, как «Волынь», «Подолия», «Полесье». Отметив такие особенности использования этого названия, современные белорусские этнографы пришли, как представляется, к правильному выводу, что этот термин первоначально вовсе не был названием страны, заселенной особым восточнославянским этносом62. В дальнейшем, однако, по их мнению, это название стало насыщаться этническим содержанием. В этой связи отмечается появление в источниках наряду с названием «Белая Русь» термина {21} «белорусцы» таких выражений, как «белорусский язык» и «белорусская вера»63.

 

Однако, если термин «Белая Русь» как обозначение части этнической территории будущей Белоруссии встречается в источниках, возникших на территории Речи Посполитой, то термин «белорусцы» для первой половины XVII в. известен исключительно по документам из архивов московских приказов. Уже это обстоятельство не позволяет ставить оба эти термина в прямую и непосредственную связь друг с другом.

 

Уже А. Потецня, анализируя русские документы 20-х гг. XVII в., где содержались упоминания о «белорусцах», установил, что наряду с жителями современной Белоруссии этим термином в них неоднократно обозначаются жители современной Украины: «свезли-де его N в Киевской повет, жил у белорусца», «родина-де ся в Белой Руси в Хвастове» и др.64 Обращение к неопубликованным архивным материалам позволяет значительно увеличить количество таких примеров. Из них наиболее выразительны те, где Киев определяется как город, где живут «белорусцы»: «а в Киеве, де, только у белорусцов служба в Печерском монастыре», «а веры де, крестьянские в Киеве и по иным городом, где живут белорусцы, ещо не отымают»65. Из этого следует со всей определенностью, что никакой связи между термином «Белая Русь», о котором речь была выше, и термином «белорусцы» русских источников не прослеживается.

 

Попытка определить значение термина «белорусцы» была предпринята М. С. Грушевским, который пришел к выводу, что в русских источниках этим термином определяли восточнославянское население Речи Посполитой66. Такой вывод исследователя находит прямое подтверждение в одном из самых ранних текстов, содержащих упоминание этого термина, – решениях церковного собора 1620 г. («Указ, како изыскивати и о самех белорусцех»)67, где этот термин явно обозначает всю совокупность восточных славян, живущих в Речи Посполитой. В том же значении употребляется этот термин и в середине XVII в. в сообщениях русского гонца Г. Кунакова о ситуации, сложившейся в Речи Посполитой после восстания Б. Хмельницкого (июль 1649 г.): «А белорусцы де, государь, всякие чорные люди всех городов и уездов, которые городы за козаками, стоят против поляков с козаки заодно; а которые де, государь, белорусцы в литовских городех поветные люди, и те де неволею слушают литвы»68. Здесь, как видим, «белорусцами» названы и жители тех земель Украины, которые оказались под властью казаков, и жители восточнославянских территорий в составе Великого княжества Литовского. В соответствии с этим и название «Белая Русь» великорусских источников первой половины XVII в., {22} как отметил также М. С. Грушевский, означает совсем не то, что то же название в источниках, возникших на почве Речи Посполитой. «Белая Русь» – здесь означает совокупность восточнославянских земель в составе Речи Посполитой. Именно в таком контексте следует понимать высказывание Богдана Хмельницкого в его беседе с Г. Унковским весной 1649 г. (в редакции, приданной им русским дипломатом), что ему Бог «повелел над Войском Запорожским и над Белой Русью в войне сей начальником быти» и что ему нужен такой мир с Речью Посполитой, чтобы «уступили бы мне и Войску Запороскому всей Белой Руси по тем границам, как владели благочестивые великие князи»69. В этом смысле следует понимать и часто встречающееся в великорусских источниках выражение «белорусская вера». Уже из самых ранних свидетельств, в которых это выражение содержится, очевидно, что «белорусская вера» – это вера запорожских казаков, готовых отстаивать ее всеми силами70.

 

Появление в русских источниках первой половины XVII в. таких терминов как «Белая Русь», «белорусцы», «белорусская вера» для обозначения территории, занимаемой восточными славянами в Речи Посполитой, проживающего на этих территориях населения, его веры, как представляется, являются важным свидетельством того, что и на русской стороне постепенно (возможно, отчасти стихийно) стали отдавать себе отчет в том, что восточные славяне на территории Речи Посполитой представляют особую общность, отличную от русского (великорусского) народа71. И в этом смысле анализ содержания всех этих выражений дополнительно подкрепляет сформулированный выше вывод о том, что в первой половине XVII в. постепенно укореняется представление о восточных славянах в России и Речи Посполитой, как двух особых, хотя и близкородственных народах. Однако ни о каких процессах этнической дифференциации в среде восточных славян на территории Речи Посполитой появление этих терминов в русских источниках свидетельствовать не может. В свете сказанного нет никаких оснований считать название «Белая Русь» в источниках, возникших на территории Речи Посполитой, чем-либо большим, чем «областным» названием. Таким образом, в нашем распоряжении, по существу, нет каких-либо очевидных свидетельств серьезной этнической дифференциации в среде восточных славян на почве Речи Посполитой.

 

Тем самым, есть самые серьезные основания ставить вопрос о том, что усиление этнического самосознания восточнославянского населения Речи Посполитой, очевидно нашедшее свое выражение, в частности, в памятниках, возникших в ходе борьбы вокруг Брестской унии 1596 г., было усилением сознания принадлежности к единой этнической общности – «русскому» народу на территории Речи {23} Посполитой. Соответственно, и целью освободительного движения и, в частности, организаторов казацких восстаний было освобождение от власти «ляхов» всего этого «русского» народа, и лишь в силу конкретно-исторических условий и эти восстания, и возникшее в середине XVII в. новое политическое образование – Гетманство оказались ограничены рамками земель Восточной Украины.

 

Создание на этих территориях нового государства со своеобразным общественным строем, в ряде отношений резко отличным от того, который сохранился на других восточнославянских землях Речи Посполитой, и стало, как представляется, толчком к развитию процессов этнической дифференциации на почве ранее единого «русского» народа. Развитие этого процесса нашло свое выражение, в частности, в переосмыслении содержания ряда традиционных терминов. Так, термин «Малая Россия», обозначавший в первой половине XVII в. всю совокупность восточнославянских земель Речи Посполитой, во второй половине XVII в. становится названием казацкой державы, а название «Белая Русь» устойчиво закрепляется за восточнославянскими землями в составе Великого княжества Литовского (в сочинениях как русских, так и польских авторов)72. Тем самым во второй половине XVII в. оба эти названия стали употребляться как равновеликие обозначения разных регионов восточнославянской этнической территории.

 

Сложившаяся к 60-м гг. XVII в. совокупность названий отдельных регионов восточнославянского мира получила, как известно, четкое выражение в написанном в эти годы беглым подьячим Посольского приказа Григорием Котошихиным по заказу шведских властей описании России. Говоря о принятии Алексеем Михайловичем нового титула «всеа Великия и Малыя и Белыя России самодержец», Котошихин отметил, что это произошло, «как учинились в вечном подданстве Малая Россия, Войско Запорожское, Великою Россиею прозвано Московское государство, Белая Россия – белорусцы, которые живут около Смоленска и Полотцка и в ынных городех»73. В этой цитате обращает на себя внимание прямое отождествление Малой России с Запорожским Войском, что еще раз разъясняет характер различия между «Малой Россией» и «Белой Русью», как между областью казацких порядков и областью, в которой таких порядков не было. Исторические пути развития отдельных частей восточных славян на территории Речи Посполитой расходились так же, как разошлись некогда пути развития восточных славян на территории России и Речи Посполитой. Тем самым и здесь с середины XVII в. закладывались предпосылки для разделения ранее единого «русского народа» на несколько этнических общностей. {24}

 

 

Примечания

 

1 Седов В. В. К происхождению белорусов (Проблема балтского субстрата в этногенезе белорусов) // Советская этнография, 1967, № 2; Его же. Еще раз о происхождении белорусов // Советская этнография, 1969, № 1; Его же. Славяне Верхнего Поднепровья и Подвинья // Материалы и исследования по археологии СССР. Вып. 163. М., 1970.

 

2 См. вполне логичное при рассмотрении вопроса в такой плоскости утверждение, что «национальная дифференциация восточных славян... возникла уже в VII и VIII веках» (Chirovsky N. F. An introduction to Russian history. New York, 1967. P. 15).

 

3 Пилипенко М. Ф. Возникновение Белоруссии. Новая концепция. Минск, 1991. С. 31 и сл., 114 и сл.

 

4 Хорошо известные различия погребальной обрядности заставляют ставить вопрос и о заметных различиях в духовной культуре разных частей восточнославянского мира.

 

5 См. в особенности соображения А. А. Зализняка об отсутствии общей языковой основы у восточнославянских диалектов – Зализняк А. А. Древненовгородский диалект. М., 1995. С. 45–46, 134–135.

 

6 См., например, Ісаєвич Я. Д. Проблема походження українського народу: Історіографічний і політичний аспект // Ісаєвич Я. Д. Україна давня і нова. Народ, релігія, культура. Львів, 1996. С. 34–36.

 

7 См. подробнее об этом Флоря Б. Н. Формирование чешской раннефеодальной государственности и судьбы самосознания славянских племен Чешской долины // Формирование раннефеодальных славянских народностей. М., 1981. С. 120–123.

 

8 Памятники русского права. Вып. 2. М., 1953. С. 58 и сл., 63.

 

9 Acta Tomiciana. Т. III. Posnaniae, 1853. S. 10 і n.

 

10 Jost Ludwik Decjusz. Księga o czasach króla Zygmunta. Warszawa, 1960. S. 85.

 

11 Acta Tomiciana. T. III. S. 178. Меховский М. Трактат о двух Сарматиях. М., 1936. С. 116.

 

12 Обширный материал о проявлениях такого патриотизма собран в недавно вышедшей книге М. М. Крома (Кром М. М. Меж Русью и Литвой. М., 1955).

 

13 Меховский М. Трактат... С. 192.

 

14 Использован польский перевод 1611 г. Kromer M. Kronika polska. Sanok, 1857. S. 29–30.

 

15 Czubek J. Pisma polityczne z czasów pierwszego bezkrólewia. Kraków, 1906. S. 365.

 

16 Ibid. S. 52.

 

17 Gwagnin A. Sarmatiae Europae Descriptio. Spirae, 1581. F. 39 V. 78, 83 (жители Белозерской земли ранее говорили на особом языке, но теперь «fere omnes Ruthenice loquintur») 92 v.

 

18 Stryjkowski M. O początkach, wywodach, dzielnościach, sprawach rycerskich i domowych sławnego narodu litewskiego, żemojdzkiego i ruskiego. Warszawa, 1978. S. 151.

 

19 Stryjkowski M. Op. cit. S. 182, 529, 276.

 

20 «Бо а хто ж не ведает, яко великое грубиянство, упор и забобоны суть в народе московском» – Русская историческая библиотека (далее РИБ). Т. 19. СПб., 1903. Стб. 1017.

 

21 Архив Юго-Западной России. Ч. 1. Т. 7. Киев, 1892. С. 452.

 

22 Иван Вишенский. Сочинения. М. – Л., 1955. С. 39.

 

23 Архив Юго-Западной России. Ч. 1. Т. 7. С. 411. {25}

 

24 Толочко П. П. Русь – Мала Русь – руський народ у другій половині XIII–XVII ст. // Київська старовина, 1993. № 3.

 

25 Толочко П. П. Указ. соч. С. 7. Иван Вишенский. Сочинения... С. 7, 39, 178.

 

26 Толочко П. П. Указ. соч. С. 8.

 

27 Воссоединение Украины с Россией (далее – Воссоединение...) Документы и материалы. Т. 1. М., 1954. № 15.

 

28 Толочко П. П. Указ соч. С. 7–8.

 

29 Грушевський М. С. Велика, Мала і Біла Русь. // Український світ. 1992. № 2. С. 30 (переиздание работы 1917 г.).

 

30 Акты, относящиеся к истории Южной и Западной России. Т. 3. СПб., 1861. № 18, 60, 66, 74. Эту же титулатуру использовал и его преемник Сильвестр Косов (Там же. № 261). Как митрополит «Малой России» Петр Могила выступает и в подписи на грамоте константинопольского патриарха Парфения с осуждением «Исповедания» Кирилла Лукариса – Макарий (Булгаков). История русской церкви. Т. 11. М., 1881. С. 577.

 

31 Максимович М. А. Собрание сочинений. Т. 2. Киев, 1877. С. 308.

 

32 Иван Вишенский. Сочинения... С. 139.

 

33 РИБ. Т. 4. СПб., 1878. Стб. 1032.

 

34 Толочко П. П. Указ. соч. С. 6.

 

35 Иван Вишенский. Сочинения... С. 192.

 

36 РИБ. Т. 7. СПб., 1882. Стб. 8.

 

37 Воссоединение... Т. I. № 15.

 

38 РИБ. Т. 4. Стб. 811, 849, 863, 1046, 1110, 1158 (тот же титул Филарета).

 

39 Оправдываясь в том, что он перевел текст Синаксаря на «простой», народный язык П. Берында писал: «Сему, а не пререкуете великороссии, болгари и сърби и прочии подобнии нам в православии» – Тітов Хв. Матеріяли для історії книжної справи на Вкраїні в XVI–XVII вв. Київ, 1924. С. 179.

 

40 Соловьев А. В. Великая, Малая и Белая Русь // Вопросы истории, 1947. № 6.

 

41 Жукович П. Н. Протестация Иова Борецкого и других западно-русских иерархов, сост. 28 апреля 1621 г. // Статьи по славяноведению. Т. III. СПб., 1910. С. 143.

 

42 Воссоединение... Т. I. № 22.

 

43 РИБ. Т. 4. Стб. 1110. См. также Толочко П. П. Указ. соч. С. 7. Следует отметить, что в перечне «православных» народов, помещенном в предисловии Захарии Копыстенского к Беседам Иоанна Златоуста на Деяния Апостольские в издании 1623 г., «Иафетово племя Россове» выступает как единый народ. – Тітов Хв. Матеріяли... С. 102.

 

44 Полное собрание русских летописей. Т. II. СПб., 1843. С. 236.

 

45 Воссоединение... Т. II. М., 1954. С. 152.

 

46 Epistolae Josephi Velamin Rutskyj, metropolitae kiovensis catholici (1613–1637). Romae, 1956. № 58. S. 112. Шмурло Е. Ф. Римская курия на православном Востоке в 1609–1654 гг. Прага, 1928. Прил. № 2 (13). С. 27.

 

47 Ср. соображения П. П. Толочко. Указ. соч. С. 13.

 

48 Воссоединение... Т. III. М., 1954. С. 467.

 

49 Там же. С. 468.

 

50 Там же. С. 460: «милость де Божия над нами, яко же древле при великом князе Владимире».

 

51 Акты, относящиеся к истории Южной и Западной России. Т. 10. СПб., 1878. Стб. 723.

 

52 Там же. Т. 14. СПб., 1889. С. 175.

 

53 Воссоединение... Т. III. С. 478.

 

54 Богатый материал на эту тему собран в цитировавшейся неоднократно статье П. П. Толочко (Указ. соч. С. 9–11). Автор последовательно говорит об использовании этих терминов населением Южной Руси, но даже среди {26} приведенных им свидетельств имеются такие, как Протестация 1621 г. или акт избрания Петра Могилы киевским митрополитом, которые совершенно явно имеют в виду все восточнославянское населения Речи Посполитой и количество таких примеров легко умножить. В равной мере и приведенные П. П. Толочко свидетельства иностранцев (С. Герберштейна, А. Гваньини и др.) относятся ко всему восточнославянскому населению Речи Посполитой.

 

55 Урбан П. У сьвятле гістарычных фактаў. Мюнхен – Нью Ёрк, 1972. С. 66–67.

 

56 Soloviev А. V. Weiss-, Schwartz- und Rotreussen // Soloviev A. V. Byzance et la formation de l’État russe. London, 1979. P. 16–20.

 

57 Gwagnin A. Sarmatiae Europae descriptio... F. 78 V.

 

58 Цит по: Soloviev A. V. Op. cit. P. 23.

 

59 Архив Юго-Западной России. Ч. 1. Т. 7. С. 459, 527. Ч. 1. Т. 8. Вып. 1. Киев, 1914. С. 601.

 

60 Документы, объясняющие историю западно-русского края и его отношение к России и Польше, СПб., 1865. С. 292.

 

61 Эти же города называет «местами белорускими» в своей «Палинодии» Захарий Копыстенский – РИБ. Т. 4. Стб. 1065.

 

62 Чаквин И. В., Терешкович П. В. Из истории становления национального самосознания белорусов (XIV – начало XX в.) // Советская этнография. 1990. № 6. С. 44.

 

63 Там же. Как явное недоразумение, следует расценить рассуждения М. Ф. Пилипенко о значениях термина «белорусцы» в XIII–XIV вв. (Пилипенко М. Ф. Указ. соч. С. 107). В источниках XIII–XIV вв. этот термин вообще не встречается.

 

64 Потецня А. А. Этимологические заметки // Живая старина. Вып. 3. СПб., 1891. С. 118–119.

 

65 Российский государственный архив древних актов в Москве (далее – РГАДА). Ф. 210. Разрядный приказ. Приказной стол. Стб. 40. Л. 239. (1631 г.) Белградский стол. Стб. 54. Л. 139 (1636 г.).

 

66 Грушевский М. С. Велика, Мала і Біла Русь.... С. 31.

 

67 Опаріна Т. Сприняття унії в Росії XVII ст. Держава, суспільство і Церква в Україні у XVII ст. Львів, 1996. С. 140–141.

 

68 Воссоединение... Т. II. № 95. С. 217.

 

69 Воссоединение... Т. II. № 59. С. 152. Ср. слова, сказанные Хмельницким в начале 1649 г. на переговорах с комиссарами Речи Посполитой: «Wybiju z lackoi newolej narod weś ruski» (Воссоединение... Т. II. № 47. С. 108).

 

70 РГАДА. Ф. 210. Приказной стол. Стб. 3. «А запорозские де черкасы посылали на сойм х королю, чтоб их белоруские веры король не велел нарушать» (1623 г.).

 

71 В этом же ряду следует отметить и появление в русских документах, начиная с 30-х гг. XVII в. термина «хохлачи» первоначально для обозначения запорожских казаков (РГАДА. Ф. 210. Белгородский стол. Стб. 64. Л. 46 – наиболее раннее упоминание).

 

72 О переосмыслении значения терминов «Малая» и «Белая» Русь в московской среде в связи с событиями сер. 50-х гг. XVII в. см. Грушевський М. С. Велика, Мала і Біла Русь... О значениях термина «Белая Русь» в польскоязычных текстах середины второй половины XVII в. см. Soloviev A. V. Weiss-, Schwartz- und Rotreussen... P. 24–25. Пилипенко М. Ф. Возникновение Белоруссии... С. 105–106.

 

73 Котошихин Г. О России в царствование Алексея Михайловича. СПб., 1906. С. 126. {27}

 

Флоря Б.Н. О некоторых особенностях развития этнического самосознания восточных славян в эпоху Средневековья – раннего Нового времени // Россия – Украина: история взаимоотношений / Отв. ред.: А.И. Миллер, В.Ф. Репринцев, Б.Н. Флоря. М., 1997. С. 9–27.

Ответить

Фотография shutoff shutoff 05.09 2016

 Г-н Стефан, ну прекратите публиковать Вашего любимого Б.Н.Флорю в разных темах. Если Вам есть что сказать о развале единого руского народа на три, то и говорите своими словами. Понимаю - Флоря для Вас  якобы авторитет. Но утомляет... Буков много, а смысла на ноготок. Хочется ему, чтобы "украинская нация" возникла ещё в древности, а набрать материала никак не получается - само население против. Одними песнями про несчастную Галю такую брешь не закроешь...

Ответить

Фотография Стефан Стефан 05.09 2016

Ха-ха, такой глупости, никак не согласующейся с фактами. я уже давно не слышал.  ^_^  Б.Н. Флоря ничего не пишет об "украинской нации". Сразу видно, что ни статей Б.Н. Флори, ни материалов научных конференций любители альтернативной истории с шовинистическим уклоном не читали из-за упорствования в невежестве: "Буков много". Неудивительно, что в результате я встречаю так много лживых заявлений с душком зависти к российским учёным. Быстрее бегите обратно в свою норку! А то ещё прибьют за очередное наглое враньё...

Ответить

Фотография Ventrell Ventrell 18.09 2016

Верна ли восточнославянская трихотомия? Может, там народов больше, чем три?

Вот, например, русинские этногруппы - лемки, бойки, гуцулы, кто там ещё - кто они?

А жители Полесья?

Ответить

Фотография Стефан Стефан 18.09 2016

Верна ли восточнославянская трихотомия?

Да, согласно мнению учёных-этнографов.

 

Может, там народов больше, чем три?

Нет, не более.

 

Вот, например, русинские этногруппы - лемки, бойки, гуцулы, кто там ещё - кто они?

А жители Полесья?

У. имеют в своём составе карпатские (бойки, гуцулы, лемки) и полесские (литвины, полищуки) этнографич. группы.

Горленко В.Ф. Украинцы // Народы и религии мира: Энцикл. / Гл. ред. В.А. Тишков. М., 1999. С. 569.

Ответить

Фотография Стефан Стефан 22.09 2016

Папков А.И.

 

СОДЕРЖАНИЕ ТЕРМИНОВ «ЧЕРКАСЫ» И «ЛЮДИ ЛИТОВСКИЕ», ИСПОЛЬЗОВАВШИХСЯ В РОССИЙСКОМ ДЕЛОПРОИЗВОДСТВЕ XVII ВЕКА*

 

Изучение истории восточных славян, в том числе современных русских и украинцев, имеет большую историографическую традицию. Вместе с тем, нельзя сказать, что удовлетворительно разрешен вопрос о наименовании восточнославянского населения Речи Посполитой XVII в., часть которого стала в дальнейшем украинцами. Жителей территории современной Украины XVI–XVII вв. историки XIX в. преимущественно называли «малороссиянами»1. Исключение составляют труды украинских исследователей этого времени2. С.М. Соловьев, говоря о населении украинских земель Речи Посполитой, предпочитал оперировать термином «казаки»3. В XX в. за ними в исторической литературе закрепилось наименование «украинцы»4. Как правило, все термины употреблялись как очевидные, без всякого обоснования правомерности их применения.

 

Думается, что в некоторой степени прояснить вопрос о наименовании восточнославянского населения можно на основе изучения исторических материалов, связанных с южной окраиной России. В XVI–XVII вв. эта территория граничила с украинскими землями, принадлежавшими Речи Посполитой. Днепро-Донская лесостепь стала районом достаточно регулярного и довольно тесного соприкосновения подданных двух соседних держав. Процесс порубежного взаимодействия отразился в российской делопроизводственной документации. В отписки российских пограничных воевод из разговорной речи попадали различные наименования подданных Речи Посполитой. Упомянутые названия продолжали бытовать в российской документации. Анализ материалов приказного {83} делопроизводства предоставляет возможность изучения терминологии с целью определения правомерности ее применения в современном научном языке. Для проведения исследования использованы документы конца XVI – первой половины XVII в., отложившиеся в фондах Посольского и Разрядного приказов и связанные с жителями украинских земель Речи Посполитой (хранятся в Российском государственном архиве древних актов).

 

Территория современного Центрального Черноземья России, граничившая с землями Речи Посполитой, на которых проживало восточнославянское население, в российских документах конца XVI – первой половины XVII вв. именовалась «Полем» или «Польской украйной». Русские источники прочно закрепили наименование «Поле» за степными пространствами, располагавшимися между ордынскими владениями и русскими землями5. В литературе достаточно убедительно показана неправомерность употребления словосочетания «Дикое поле» по отношению к рассматриваемому региону6. «Диким полем» в XVI–XVII вв. обозначалась нераспаханная земля, целина, где бы она ни находилась. С легкой руки Конрада Буссова этот термин («wilde Feld») стал использоваться историками как географический7. Соответственно, города, возникшие в Днепро-Донской лесостепи, в российских документах XVI–XVII вв. именовались «польскими городами» или «городами на Поле», в отличие от северских, украинных и рязанских, которые обобщенно назывались «городами от Поля».

 

В этой связи следует остановиться на вопросах использования понятий «Украина» и «украинцы». Проблема происхождения украинцев (в современном понимании этого слова), в силу воздействия различных идеологических клише, чрезвычайно запутана и степень ее разработки далека от завершения8. Длительное время в отечественной историографии господствовало представление, согласно которому, в конце XIV в. украинский народ уже вполне сформировался9. Первая попытка полного академического описания украинцев как этнической общности была предпринята учеными Института этнологии и антропологии Российской академии наук и {84} Института политических и этнонациональных исследований Национальной академии наук Украины в 2000 г. Результатом стал коллективный труд «Украинцы». В нем отмечается сложность этнической истории украинцев, которая проявилась в многообразии их самоназваний (этнонимов) и названий края. Авторы упоминают о существовании разноречивых мнений по поводу происхождения описываемого ими народа, но выделяют два основных. Первое связано с так называемой «теорией непрерывного развития народов». По этой теории, прямыми предками украинцев было обитавшее на территории современной Украины неолитическое население. Последнее эволюционировало сначала в невров, затем в антов, далее в русов периода Киевской Руси и, наконец, в украинцев. Второе мнение – так называемая «академическая точка зрения». Согласно ей, формирование украинцев началось в период феодальной раздробленности Древнерусского государства (XII–XIII вв.), а завершилось в XIV–XV вв. Далее подчеркивается, что обе точки зрения небесспорны, но ближе к истине вторая, поскольку термин «Украина» встречается в Ипатьевской летописи под 1187 г., а следовательно, этногенетический процесс должен был начаться ранее этого времени10.

 

Б.Н. Флоря отметил, что с конца XIV в. можно говорить о разных исторических судьбах восточного славянства в рамках новых многоэтнических государств: Великого княжества Литовского и Польского королевства, с одной стороны, и формирующегося Русского государства, с другой. Однако, по его мнению, с этого времени лишь возникают объективные предпосылки для формирования нескольких восточнославянских народностей. Проанализировав взгляды элиты Речи Посполитой, Б.Н. Флоря выделил последнюю четверть XIV в. как время, когда осознание различий привело к переменам в характере этнического самосознания восточных славян на территории этого государства11. Затем исследователь констатировал: «...процесс этнической дифференциации между восточными славянами в Речи Посполитой и в России в конце XVI – первой половине XVII в. зашел достаточно глубоко, но было еще далеко до {85} его окончательного завершения, представление о единстве всех восточных славян, как особой этнической общности, продолжали занимать значительное место»12. В дальнейшем Б.Н. Флоря еще более определенно охарактеризовал процесс этнического развития восточного славянства в XV–XVII вв.: «Очевидно, что с конца XIV в. пути исторического развития двух частей восточных славян разошлись. Те из них, которые оказались в составе Великого княжества Литовского и Польши, пошли по одному пути, а путь восточных славян, объединившихся в рамках Русского государства, был иным. Хотя сохранялось много общего в исторических традициях, верованиях, обычаях, вместе с тем одновременно на протяжении XV–XVI вв. постепенно нарастала большая сумма сначала социальных, а затем и культурных отличий. Как мне представляется, объективным итогом этого стало то, что где-то к XVII в. по обе стороны границы стали воспринимать другую часть восточных славян как близкий, родственный, но все-таки иной, особенный народ»13.

 

В первой половине XVII в. православное население Польши именовало себя «русским», а слово «украинец» означало жителя окраины, но русские, жившие в России (в том числе и на южной ее окраине), четко отделялись от русских Польши и именовались «российскими»14.

 

Существует и иная точка зрения. Согласно ей, самоназвание «украинец» в XV–XVI вв. использовалось наряду с древнерусскими – «руськи» и «русские»15. Между тем, зачастую трудно точно определить, что скрывается за первым термином. Так, Николай Мархоцкий, рассказывая о Лжедмитрии II, пишет следующее: «...Дмитрий набрел на Валавского, который шел к нему с Киевской Украйны. Его послал князь Роман Ружинский с тысячью украинцев»16. В приведенном примере содержание понятия «украинцы» не ясно. При желании, его можно толковать и как этноним, и как название жителей украинских земель Речи Посполитой, не зависящее от их национальной принадлежности.

 

В отечественной исторической литературе прочно утвердился {86} термин «Украина» (для обозначения Левобережья Днепра) и «украинцы» (по отношению к населению этих территорий в XVI–XVII вв.)17. В официальных документах Речи Посполитой употреблялось словосочетание «украинское пограничье» (например, в указе Сигизмунда III 1590 г.)18. В географическом значении употребляет термин «Украйна» в своей работе, напечатанной в Париже в 1651 г., Г. Боплан, французский инженер, служивший в Речи Посполитой19. Также необходимо помнить о неправомерности применения макротопонимов «Малороссия» и «Малая Русь» по отношению к территории современной Украины в XVI–XVII вв.20 Появление термина «Малая Русь» в литературных сочинениях конца XVI в. и в сфере церковных отношений не является достаточным основанием для использования его при обозначении этнической территории украинцев21. Думается, что данные наименования можно употреблять в этом значении только с середины XVII в. В это время словосочетание «Малая Русь» было включено в титул царя Алексея Михайловича вместе с термином «Белая Русь» и вошло в официальный язык. С таким подходом к терминологии согласны авторы обобщающих работ22 и иностранные исследователи23. Эти и другие факты дали основание для продолжения использования современными учеными термина «Украина» для обозначения Днепровского Левобережья и «украинцы» по отношению к славянскому населению этой территории24. При этом, признавая необходимость упорядочения понятийного аппарата и отсутствие в исторических источниках соответствующих терминов, специалисты, обсуждая вопросы развития восточных славян в XVII в., вынуждены использовать понятия «украинцы», «украинско-белорусское влияние» и т.п.25

 

Еще М.К. Любавский обратил внимание на изменение содержания термина «Украина» («Украйна») в XVI–XVII вв. Изначально «Украиной» в Литве и Польше называлась вся южная окраина обоих государств. Со второй половины XVI в. это название стало утверждаться за Киевским и Брацлавским воеводствами. После Деулинского перемирия 1618 г. данное наименование распространилось и на ту часть Чернигово-Северской земли, которая отошла к {87} Польше от России и в 1635 г. образовала Черниговское воеводство26.

 

Жители украинских земель Речи Посполитой (в дальнейшем, действительно, на этих территориях сформировался современный украинский народ) в российских документах конца XVI – первой половины XVII в. именовались «черкасами» или «людьми литовскими». Думается, что следует изучить содержание и соотношение указанных понятий более детально.

 

Б.Н. Флоря отметил, что в московских источниках первой половины XVII в. восточнославянское население Речи Посполитой обозначалось как «черкасы» и «белорусцы»27. Наблюдения над приказной документацией позволяют предположить, что последний термин использовался гораздо реже и, как правило, в связи с вопросами вероисповедания. Обычно так называли православных священников, прибывавших из Речи Посполитой, православных подданных Польской короны, противопоставляя их католикам или униатам, а также православным, жившим в России. «Белорусцев», принявших российское подданство, полагалось «для исправления веры» помещать «под начала» в российские монастыри наряду с выходцами из татарского плена и иноверцами, готовящимися к принятию православия28. Впрочем, вопросы о содержании термина «белорусец» и соотношении терминов «черкасы» и «белорусцы» требуют дальнейшего исследования29.

 

Как уже говорилось ранее, жителей городов Днепровского Левобережья, принадлежавших Речи Посполитой, в России называли «черкасами». Появление термина «черкасы» связано с г. Черкасы, ставшем во второй половине XVI в. центром украинского казачества. Впрочем, в конце XVI в. применение этого термина носило еще эпизодический характер. В частности, в наказах русским посланникам, отправлявшимся в Речь Посполитую, Елизарию Ржевскому и Захарию Свиязеву, от 20 декабря 1586 г. говорилось: «А ныне внове киевской воевода князь Василей Острожской поставил город новой Переяславль на границе к нашей украйне, к Чернигову и к Путивлю. И ис тово нового города черкасы приходят в нашу землю в Черниговской и в Путивльской уезд людей наших бьют, грабят и в {88} бортные ухожеи вступаютца через старые рубежи...»30. Используется термин «черкасы» и при описании пограничных конфликтов в грамоте к киевскому воеводе кн. Василию Острожскому, составленной «по указу государя царя и великого князя всея Руси и по боярскому приговору» 25 июня 1590 г. от имени черниговского воеводы кн. Андрея Хилкова31. А в послании Бориса Годунова к радным панам Речи Посполитой, отправленном в мае 1592 г. по сходному поводу (порубежные конфликты, связанные с постройкой в приграничной зоне кн. Александром Вишневецким г. Лубны) термин «черкасы» не употребляется. В этом случае формулировка довольно расплывчатая: «государя вашего люди» (проживающие в Лубнах, Каневе, Черкассах и Переяславле)32. Несколько более четкая терминология характерна для документов, отложившихся в фондах Разрядного приказа. К примеру, в 1623 г. жители Севска, вернувшиеся из Новгорода-Северского от своих родственников33, говорили воеводе Г. Горихвостову: «А черкасы ныне все в порубежных городках, <...> слышали у новгородского казака, у Федьки Почепая, что ссора учинилась у путивльцев с новгородским капитаном, и за то, де, черкасы, собрався из порубежных городов, хотят приходить на украинные города»34. Впрочем, и эти документы позволяют говорить о сомнениях относительно точного содержания термина «черкасы». А вот в отписке валуйского воеводы Н. Оладьина речь явно идет о казаках («черкасах»), ограбивших 25 декабря 1626 г. Святогорский монастырь и устраивавших засады по Северскому Донцу и по Осколу35.

 

Достаточно уверенно можно утверждать, что реестровых казаков Речи Посполитой, в том числе и исключенных («выписанных») из реестра, в России чаще всего называли «черкасами»36. Такая терминология встречается в документах, начиная с первых десятилетий XVII в. К примеру, согласно статейного списка 1606 г., русский посол в Речь Посполитую кн. Г.К. Волконский должен был говорить о разоблачениях российскими должностными лицами Самозванца в письмах «к ротмистрам, и к черкасам, и к атаманам». Далее формулировка немного другая: «к ротмистром и к черкасским {89} атаманам». Она используется и при изложении речи российского дипломата перед польским королем37. В этом случае под «черкасами» следует понимать определенную общественную группу.

 

Запорожцев в российском делопроизводстве XVI–XVII вв. также большей частью именовали не «запорожскими казаками», а «запорожскими черкасами»38. Хотя имеются случаи одновременного использования упомянутых терминов. К примеру, Алексей Васильев, вышедший из Речи Посполитой в 1631 г., утверждал: «Слышел, де, он в Батурине от запорожского казака, от Демки, у которого казака он жил, и от иных черкас, как, де, из Польши придет на сю сторону Днепра гетман Конецпольской с людьми, и ему, де, договорясь с черкасы, иттить на твою государеву землю, а черкасом, государь, в Запороги никому итти не велено»39.

 

Использование термина «запорожские черкасы» характерно не только для делопроизводства Разрядного приказа, но и для дипломатических документов, отправлявшихся из Российского царства в Речь Посполитую40. Показательный факт: московские дьяки в апреле и мае 1589 г., составляя наказы А.Ф. Зиновьеву, которого посылали на Поле, оперировали двумя категориями: «запорожские черкасы» (для обозначения отряда Матвея Федорова, подавшего челобитную о приеме на российскую службу) и «воры-черкасы» (для обозначения разбойничьих отрядов). А после того как отряд М. Федорова поступил на российскую службу, его казаков стали называть «служилыми черкасами»41. О «запорожских черкасах», идущих вместе с крымскими татарами на российские земли, писал в марте 1629 г. белгородский воевода Иван Еропкин42. Спустя несколько лет, в 1636 г., лазутчики, посланные из Рыльска в Речь Посполитую, сообщая об объявлении королевского указа «всяким охочим людем писаться в казаки», использовали название «люди литовские». Тогда же Иван Данилов, выходец из Речи Посполитой, описывая те же события, использовал термин «черкасы»43. Путивлец Прокофий Юденков в сентябре 1649 г. излагал содержание слов конотопского мещанина М. Иванковца: «...сыскано, де, в Войске Запорожском блаженные памяти прежних государей московских жалованье, и {90} черкасский, де, гетман Богдан Хмельницкий хочет послать бить челом тебе, государю, чтоб ты, великий государь, им, черкасом, дал свое государево жалованье, как и прежде сего московские государи им, черкасом, свое государево жалованье давали; а будет, де, ты, государь, их не пожалуешь, и им, запорожским черкасом, своего государева жалованья не укажешь, и ему, черкасскому гетману Богдану Хмельницкому, с черкасы и с татары однолично итти на твое государево Московское государство». В приведенном тексте, несмотря на упоминание «Войска Запорожского», казаки и сам гетман именуются «черкасами»44. Причиной, видимо, является то, что информация исходила из уст жителя Путивля, для которого такое название было привычным.

 

Имеются примеры употребления в одном документе различных терминов и по отношению к жителям украинских земель Речи Посполитой. К таковым относится отписка, направленная в Москву в 1648 г. из Севска. Докладывая о выполнении государева указа, воеводы писали: «...учинили мы <...> сотни и велели им стоять день и ночь безпрестанно с великим береженьем, для того чтоб татаровя и черкасы, пришед в Комарицкую волость, людей не побили и в полон не поимали..., – и далее, – ...июня ж в 16 день, о полднех приезжали, де, к ним в деревню Рожкович из Новгородцкого уезду Северского запорожских казаков человек с 50 и больше...»45.

 

Наименования «черкасы» употреблялось при записи «распросных речей» запорожских казаков46. К сожалению, нельзя однозначно определить, использовал ли пленный запорожец Иван Давыдов название «черкасы» для обозначения своих товарищей сам, или в документ этот, привычный для российских чиновников, термин был внесен подьячим, записывавшим показания. Последний вариант представляется более вероятным. В челобитных выходцы из Днепровского Левобережья именовали себя «черкасами», «переезжими черкасами», «выезжими черкасами» и «нововыезжими черкасами» (в единственном числе употреблялась форма «черкашенин»)47. Такие же термины утвердились в других видах документов приказного делопроизводства48. При анализе подобных {91} бумаг необходимо учитывать тот факт, что практически все они составлены русскими людьми, а не самими переселенцами, которые, как правило, не владели русской грамотой.

 

Жители украинских земель Речи Посполитой, переселявшиеся в Россию и поступавшие на службу, получали наименование «служилых черкас» или «верстанных черкас»49. Несмотря на переход в российское подданство и поступление на службу, черкасы зачастую продолжали именовать себя иноземцами. Определение «иноземец-черкашенин» постоянно встречается в их челобитных, «распросных речах» и других документах50. Впрочем, иногда данные термины отделяются друг от друга. Примером служат слова отписки яблоновского воеводы Бориса Пушкина, датируемой 30 августа 1641 г.: «А в Яблонове, государь, у казаков и у стрельцов в сотниках иноземцы ж литовские переезжики, которые присланы с Москвы по твоему государеву указу, Сенька Шишаковской с товарыщи три человеки. И те, государь, иноземцы с короченскими черкасы водятца беспрестанно, а как, государь, случитца послать на твою государеву службу в походы за твоими государевыми неприятели, за бусурманы, за татары и за изменники за черкасы, и я, холоп твой, тех сотников иноземцов в походы посылать не смею, да и верить немошно»51. Порой называли выезжих черкас «иноземцами» представители администрации, а также других слоев российского общества. К таковым случаям, в частности, относятся грамота оскольскому воеводе из Разрядного приказа (10 сентября 1636 г.)52, челобитная воронежского попа Савелия и полкового казака Василия Козакова (июнь 1639 г.)53. Кроме того, в своей отписке корочанский воевода, докладывал о том, что довел до сведения черкас следующий текст царской грамоты: «...государь для иноземства их пожаловал, велел им на нынешний, на 154-й год дати свое государево денежное жалованье...»54. Точно такие же обороты присутствуют в грамоте из Разряда в Воронеж и в ответной воеводской отписке (март – июль 1647 г.)55. Крайне редко встречается определение «зарубежный черкашенин», которое, в противоположность словосочетанию «иноземец черкашенин», применялось только по отношению к {92} подданным Речи Посполитой56.

 

Понятие «черкасы» в приведенных примерах не имело этнического значения. Об этом говорит использование рассматриваемого термина в совокупности с названием города, по аналогии с другими служилыми корпорациями: «белгородские черкасы»57, «валуйские черкасы»58, «вольновские черкасы»59, «воронежские черкасы» (это понятие нередко включало в себя обозначение черкас, служивших в Воронежском уезде, однако иногда их записывали отдельно, называя по селам «костенковскими» и «гвоздевскими»)60, «дедиловские черкасы»61, «козловские черкасы»62, «короченские (корочанские или красногородцкие) черкасы»63, «курские черкасы»64, «ливенские черкасы»65, «михайловские черкасы»66, «ольшанские черкасы»67, «оскольские черкасы»68, «путивльские черкасы»69, «рыльские черкасы»70, «тульские черкасы»71, «тонбовские (тамбовские) черкасы»72, «усердские черкасы»73, «хотмыжские черкасы»74, «чугуевские черкасы»75, «шацкие черкасы»76, «яблоновские черкасы»77.

 

Имеются случаи употребления названия городской корпорации наряду с определениями, связанными с особым, по сравнению с другими служилыми людьми Российского царства, статусом служилых черкас. В одной челобитной, относящейся к 1639 г., использована такая формула: «...бьют челом холопи твои государевы литовские, переезжие, запороские, воронежские, костенские черкасы...»78. В том же 1639 г., 4 февраля, курский воевода допрашивал в съезжей избе «курского литовского выезжего черкашенина Ваську Кривалыка», подозреваемого в убийстве двух «литовских людей»79. А в отписке путивльского воеводы, составленной осенью 1641 г., после бегства в Речь Посполитую черкас из Чугуєва и Курска, говорится о «литовских людях чюгуевских и курских черкасах»80. Определение «выходцы литовские люди черкасы» встречается и в других документах приказного делопроизводства81.

 

Подданных Речи Посполитой, не принимавших российского подданства и приходивших в пограничные районы для разбоя и грабежа, называли «воровские черкасы» или «воры-черкасы»82. В неспокойном порубежном регионе, не имевшем естественных {93} рубежей и четко маркированной государственной границы, подобные случаи были частым явлением, и в делопроизводстве Разрядного и Посольского приказов появился даже термин «черкасское воровство». К примеру, в 1648 г. дьякам было велено собирать вместе все воеводские отписки с изложением фактов нападения черкас на российских подданных «на улику черкасского воровства»83. Встречаются в документах и другие определения по подобным поводам: «воры запорожские черкасы», «литовские воровские черкасы», «литовские воровские люди», «Литовския земли воровской черкашенин»84.

 

Терминология в первой половине XVII столетия еще не устоялась. Так, донской атаман Максим Пещуров, рассказывая о нападении запорожцев на свой отряд, не употреблял понятие «воровские черкасы»: «И как, де, приехали они (донские казаки – А. П.) на Айдар от Валуйки за два днища, и на них, де, пришли запорожские черкасы 120 человек, и они, де, от них сели в осаде, обсеклись терном, и они, де, к ним приступали день и ночь». Другой же донской атаман, Гаврила Веневитинов, вместе с казаком Федором Петровым, повествуя в Посольском приказе в январе 1647 г. о подобной ситуации, использовали термин «воровские черкасы». То же самое можно сказать относительно «распросных речей» валуйского вожа Никиты Зарубина, записанных 25 апреля 1650 г.85

 

В ряде документов встречается сочетание двух понятий: «литовские люди» и «черкасы». В этом случае упомянутые понятия, вероятно, несут разную смысловую нагрузку. В качестве примера можно привести выдержку из наказа торопецкому воеводе 1628 г.: «...чтоб литовские люди, и черкасы, и изменники русские люди через мирное постановленье воровским обычаем к Торопцу безвестно украдом и обманом ночным временем не пришли и над городом никакого дурна не учинили...»86. Сочетание терминов «литовские люди» и «черкасы» встречается неоднократно87. Порой формулировка несколько меняется: «литовские люди и запорожские черкасы»88. Встречается также еще более дифференцированное определение, когда указанные понятия четко отделяются друг от друга: «...а которые будет литовские люди или запорожские черкасы {94} учнут приезжать в Торопец...»89.

 

Вместе с тем, термины «литовские люди» и «черкасы» порой употребляются как синонимы. Подтверждением могут служить выдержки из отписок путивльских воевод, приводимые ниже. «Нынешнего, государь, 134-го (1626) году, июня в 30 день, приехал в Путивль из Литовския земли литвин <...>, и в роспросе, государь, тот литвин сказался ис Черкас запорожской козак Гришко Каменецкой»90. «...Марта в 1 день (1634 г. – А. П.) голова Василей Бурой в Путивль пришел, а привел с собою в языцех литовских людей дву человек запорожских казаков...»91. «...Собрались из Лубен, и из Синеча, и из Лохвицы, и из Прилук литовские люди запорожские казаки, которые отставлены от казачества...»92. «Велено мне, холопу твоему, черкас Ивашку Гусака да Сеньку Роздайбеду з женами и з детьми и со всеми их животы прислать к тебе, государю, к Москве с приставом <...> И приказать приставу, чтоб он с теми литовскими людьми ехал с великим береженьем, чтоб те литовские люди у нево в дороге не ушли...»93. Удостоверяет высказанное предположение и разрядная выпись по челобитью кн. Ф. Волконского: «Антон Шакуров сшелся с литовскими людьми <...> и литовских людей побил, а убил 15 человек да взяли черкашенина Федьку Федорова...»94. Подобным образом применяются термины «литовские люди» и «черкасы» и в других воеводских отписках. Так, белгородские воеводы Василий Измайлов и Афанасий Мезенцев в мае 1620 г., сообщая в Разрядный приказ о возможном столкновении своих подчиненных с подданными соседнего государства, так излагали слова одного из участников пограничного инцидента: «...Тимоха Репин ему сказал: поехали, де, литовские люди с стану с их товарищам, с Микитаю Картавым, стрелять зверь, а мы, де, тех литовских людей хотели побить. И только де, государь, они тех черкас побили, и твоим де, государь, станицам от черкас проезду не будет»95. В росписях пленных, которые были захвачены осенью 1633 г., во время похода путивльского отряда на Миргород, в качестве заголовков употребляется выражение «языки литовские люди взяты...» (далее идет указание на конкретные обстоятельства {95} пленения – А. П.), а затем следует перечень пленных «черкас»96. Справедливости ради надо указать на подобную роспись, составленную рыльским воеводой в конце 1634 г. В ней содержится перечень пленников, захваченных российским отрядом во время похода на «литовский город Борзну», все они именуются «литвинами»97. В других росписях «языки», захваченные во время осады Миргорода и Серебряного называются «запорожскими казаками», а плененные под Ромнами и Черниговом – «черкасами»98.

 

Можно сравнить две отписки белгородского воеводы М.П. Волынского, полученные в Разряде 25 января 1634 г. В них упоминается один и тот же отряд армии Речи Посполитой, которым командовал Яков Острянин. При этом, рассказывая о столкновении белгородцев с упомянутым отрядом, произошедшем 5 апреля 1633 г., воевода использует оборот «литовские люди, которые взяли Валуйский город», а говоря о разгроме белгородской станицы 9 апреля того же года, – «черкасы, которые взяли Валуйский город»99. В следующем, 1634 г., этот же отряд черкас захватил Белгородский острог. В позднейших воеводских отписках об этом говорилось как о «литовском разоренье»100. В «осадных списках» М.П. Волынский писал: «...приходили к Белугороду польские и литовские люди» и «...были в Белегороде в осаде от литовских людей»101. В отписке путивльских воевод от 1 октября 1649 г. говорится о столкновениях россиян с зарубежными жителями. При этом в начальной части документа последних называют «люди литовские». Далее следует изложение отписки, присланной в Путивль из Недрыгайлова, в которой речь идет о подобных событиях, но подданные соседней страны именуются «черкасы» (хотя живут они в «деревне литовской»)102. Перечень подобных примеров можно продолжить103. А в отписке валуйского воеводы Павла Леонтьева, составленной 31 мая 1642 г., оба понятия слились, образовав третье – «литовские черкасы»104. Встречается и другой вариант – «черкашенин литовский»105. Любопытны «распросные речи» беглых черкас, записанные в Белгороде 27 июля 1636 г. В них беглецы назывались «черкасами», а их жены – «литовками»106. {96}

 

Сам термин «литовские люди» применялся для обозначения населения приднепровских земель еще долгое время после того, как указанные территории из состава Великого княжества Литовского перешли в подчинение Польского королевства. Несмотря на последнее обстоятельство, земли, инкорпорированные Польшей, в России продолжали называть «Литвой», «Литовской стороной» или «Литовской землей»107. Судя по записям «распросных речей», таковые названия употребляли и сами выходцы из украинских земель Речи Посполитой108. То, что под «Литовской стороной» подразумевается территория украинских земель Речи Посполитой ясно из контекста и употребляемых географических названий. К примеру, в 1626 г. рыльский воевода Семен Волконский докладывал в Москву о приезде в свой город «из Литовской земли, ис Киева, старца Спиридона»109. Спустя несколько лет, осенью 1632 г., другой рыльский воевода, Василий Ромодановский, сообщал о нападении на свой уезд «литовских людей из литовских городков Миргорода и Полтавы»110. В апреле 1633 г. из Путивля отправили военный отряд «для языков в Литву, под Ромонской»111 (Ромны – А. П.). Захваченные таким отрядом пленники «литовские люди» на допросе в числе «литовских украинных городов» называли Лубны и Ромны112. Плененные в том же году во время приступа к Курску черкасы также называли украинские земли Речи Посполитой «Литовскою землею»113. В позднейших челобитных служилых черкас используется подобная терминология114. Белгородский воевода в апреле 1634 г. посылал станичников за «языками» «под литовский городок Полтаву». В 1635 г. воевода сообщал о приезде в Белгород запорожцев «из Литовские земли, городка из Лубен»115. В 1646 г. белгородский воевода Ф.А. Хилков писал: «В нынешнем, государь, во 154-м году, маия в 10 день пришли, государь, в Белгород из Литовские стороны, из городка Олешни, черкасы, Тимошка Пушкарь с товарыщи, 50 человек...»116. Еще более содержателен фрагмент отписки вольновского воеводы Ф.Ю. Арсеньева от 14 февраля 1650 г.: «...приехали на Вольной из Литовской стороны дети боярские Алекса Мисевря да Грицко Семенов <...> (из предшествующего {97} текста известно, что это черкасы, поверстанные в детей боярских и направленные на территорию Речи Посполитой для разведки – А. П.). Были де, государь, они в Литовской стороне в городех: в Гидиче (Гадече – А. П.), в Ромовне (Ромнах – А. П.), в Миргороде, и в Хорове (Хороле – А. П.), и в Чигирине...»117. Показателен также фрагмент царской грамоты к хотмыжскому воеводе С.Н. Хованскому от 21 мая 1648 г.: «По нашему указу велено тебе по самым подлинным вестем итти в Литовскую сторону на помочь к литовским людям и над татары промышлять с литовскими людьми за один.

 

И как к тебе ся наша грамота придет, а из Литвы Адам Кисель или из ыных литовских городов начальные люди про крымские вести подлинно отпишут, что крымские люди в Литву пришли, а воюют литовские городы по Ворсклу, и по Пслу, и по Хороли, и по сю сторону [Д]непра, и ты б собрався с нашими ратными людьми, которым с тобою быть указано, устроясь шол в Литву з большими крепкими месты меж Ворскла и Псла...»118. Подобное наименование городов, находившихся на границе украинских земель Речи Посполитой с Российским царством, характерно не только для воеводских отписок, но и для грамот, исходивших из Разрядного приказа119.

 

Можно встретить тексты, в которых понятие «литовские люди» четко связывается с происхождением или с государственной принадлежностью казаков: «141-го (1632 – А. П.) году, ноября в 21 день, пришли в Розряд, а сказались из Дорогобужского уезда из Болдина монастыря, литовские люди Янка Ондреев, Сенька Иванов. А в роспросе сказались: родом они литовские люди, Виленского повету, казачьи дети...»120. В большинстве случаев словосочетание «литовские люди» однозначно определяет их государственную принадлежность121. В отписке М.Б. Шеина сообщается о захвате «языков литовских людей», среди которых перечислены три «литвина» (Александро Лабит, Петрушка Янов, Степанко Глинский), «белорусец» Ондрюшка Кукин и «русский человек» Сенька Истомин122. После установления в городах Левобережья вместо польской администрации власти казацкой старшины (в результате восстания Б. Хмельницкого) продолжалось употребление словосочетания {98} «литовские люди». Примером может служить письмо конотопского казачьего сотника Василия Горбина к путивльским воеводам: «...не знаем, що такового, иж посилаеш бояре свое <...> ездять по Полю и людей наших литовских вешають, бьють...»123. И в этом случае для обозначения жителей Левобережной Украины использовано традиционное понятие. При этом исходит оно не от польского или российского должностного лица, а от представителя Войска Запорожского. В таком же значении используется термин «литовские люди» в «листах» Б. Хмельницкого, направлявшихся как в Посольский приказ, так и российским пограничным воеводам124.

 

Словосочетание «литовские люди» зачастую использовалось для обозначения всех вообще подданных Речи Посполитой в том случае, когда не уточнялось их социальное положение125. Подобное значение можно приписать словосочетанию «литовские люди черкасы», которое также встречается в российских документах126. В этом случае «литовские люди» – определение подданства, а «черкасы» – социального статуса. Однако далее в этом же документе понятие «литовские люди» соединяется с термином «черкасы» союзом «и»127. В таком случае можно предполагать, что «литовские люди» – это жители Поднепровья, не являвшиеся казаками, а «черкасы» – это казаки.

 

В несколько ином свете воспринимается содержание терминов «люди литовские» и «черкасы», если проанализировать некоторые, впрочем довольно редкие, примеры. Так, белгородский воевода Михаил Волынский в своей отписке, полученной в Разряде в апреле 1634 г., именовал «черкашенином» Семена Баженова, убежавшего из отряда «литовских людей», несмотря на заверения последнего, «...что он сын русской человек, а взят, де, был он в Сагайдачной приход, как приходил под Москву, в селе Бронницах, а был, де, он [в плену] на Днепре в Черкасском городке»128. Возможно, использование такой терминологии связано с изменениями самосознания и поведения русских пленников в результате их длительного проживания среди черкас в Речи Посполитой. Так, вернувшийся в Оскол после 23 лет плена Еремей Лошков, в 1643 г. {99} просил «приверстать» его к оскольским черкасам129. Уроженец Мещерского уезда, «русской человек» Антип Лагутин, захваченный Сагайдачным в Кашире и проживший в плену 17 лет, а затем вместе с черкасами переселившийся в Россию, «служил с черкасы в Курске, а жил в черкасской слободе в Олябьеве». Более того, летом 1641 г. он вместе с другими черкасами попытался бежать «в Литву», но был пойман, и путивльский воевода Петр Волконский в своей отписке называл его «черкашенином»130.

 

В приведенных примерах термин «черкасы» имеет социальное содержание. Можно, однако, встретить случаи использования этого термина наряду с понятиями, имеющими, как представляется, определенную этническую окраску. Так, в 1608 г. польские послы Н. Олешницкий и А. Госевский говорили следующее: «А што есте написали, будто за повеленьем короля его милости и панов-рад воевода сендомирский з сыном своим и ыншими, собравши до того Дмитра (имеется ввиду Самозванец – А. П.) многих полских и литовских людей и запорозских черкас, пошли с ними в Московское господарство...»131. Процитированный текст является изложением более раннего послания из России, поэтому сложно определить происхождение терминов. Можно, однако, предполагать московские корни использованных понятий. Основанием для высказанного предположения служит ответ Д.М. Черкасского на грамоту Я.К. Хоткевича 1615 г., в котором трижды употреблен оборот «люди ваши польские, и литовские, и черкасы»132. В жалованной грамоте казаку С.М. Дурневу 1620 г. при перечислении его заслуг указано: «...против королевича Владислава, и польских, и литовских, и немецких людей, и черкас стоял накрепко...»133. Вернувшиеся из Речи Посполитой в ноябре 1630 г. лазутчики докладывали севскому воеводе: «Сказывали им литовские русские люди, что литовские люди и черкасы через мирное поставленье хотят ныне по зимнему по первому пути приходить под наши украинные городы украдом»134. В 1632 г. рыльский торговец Гаврил Сабельников говорил: «...королевичу, де, Владиславу с поляки, и с немцы и с черкасы по нынешней по первой траве идти в твое государево Московское {100} государство...»135.

 

Очень редко можно уверенно утверждать, что термин «черкасы» употребляется как этноним. Так, в конце 1631 г. рыльский воевода получил указание проверить людей, работавших по найму на селитряной варнице в его городе. По словам воеводы, «...тех литовских людей велено распросить и про них сыскать, какие они люди: литва ли, или черкасы, или пашенные люди и не лазутчики ли»136. Еще один пример такого использования содержится в отписке воронежского воеводы Андрея Васильевича Бутурлина (23 мая 1645 г.): «...и как за ними (жителями Воронежа – А. П.) гоняли и по тальником сыскивали, и они, де, слышали, многие люди руским языком говорят, а не по черкаски»137. Царская грамота, направленная 15 мая 1639 г. в Яблонов, содержала следующие строки: «И приказал (воевода – А. П.) черкасом и всяким русским людем, чтоб они вперед за рубеж никакого для воровства не ходили, а которые черкасы или руские люди вперед учнут за рубеж ходить для воровства, и ты б им по тому ж делал наказанье, велел бить кнутом»138. В некоторых воеводских отписках «черкасы» четко отделяются от «русских людей»139. Судя по контексту, можно признать этнонимом понятие «черкашенин», употреблявшееся белгородским сотником Петром Прохоровым, вернувшимся «из Литвы» осенью 1650 г. (Прохоров рассказывал о приезде в Миргород «черкашенина торгового человека Миско»140).

 

Гораздо чаще встречаются случаи одновременного употребления таких терминов, которые сложно однозначно определить. В равной степени они могут быть и этнонимами, и политонимами, и топонимами. Показательны следующие слова из отписки путивльских воевод, датируемой 1632 г.: «...октября в 23 день приехал в Путивль на твое государево имя литвин, в распросе сказался запорожский казак Ивашка Павлов, а жил, де, он в городе Черкасах. А на Москве черкашенин Иван Павлов в распросе сказался родиною города Черкас, запорожского казака сын, а учал служить с черкасы тому двенатцать лет...»141. А в разрядной выписи, посвященной боевым действиям в районе Путивля в годы {101} Смоленской войны, говорится о том, что войска Речи Посполитой, осаждавшие этот город в 1633 г., состояли из «польских и литовских людей, и запорожских черкас, и всяких вольных людей»142. Примером также может служить фрагмент челобитной казацкого атамана Томилы Корякина, в которой говорится о боевых действиях под Смоленском в 1634 г.: «...и под Смоленском я, холоп твой, тебе государю служил, на приступе с польскими, и с литовскими, и с немецкими людьми, и с королем, и с королевичем, и з гетманы польскими, и с черкасы запорожскими бился не щадя головы своей»143. Подобные примеры в делопроизводстве Разрядного приказа не являются редкостью144.

 

Анализируя приказную документацию легко заметить неустойчивость применявшейся терминологии. Напрашивается предположение о связи подобной неустойчивости с многовариантностью самоназваний, бытовавших в разговорном языке. В качестве равноценных употребляются понятия, относящиеся к совершенно разным сферам: государственной, социальной и, возможно, этнической. В одних документах эти термины употреблялись как синонимы, в других они несли разную смысловую нагрузку. В последнем случае «черкасами» называли украинских казаков, а «людьми литовскими» всех жителей Левобережной Украины, входившей долгое время в состав Великого княжества Литовского. Нередко запорожцев выделяли из всего украинского казачества, называя «запорожскими черкасами».

 

Заметна эволюция термина «черкасы». Если в XVI в. он возник для обозначения украинских казаков, то к середине XVII в. «черкасами» в официальных российских документах именовали уже всех жителей Украины. Последнее замечание, по крайней мере, справедливо в отношении пограничной территории Российского царства и Речи Посполитой вплоть до середины XVII в. Показательно, что, при проведении ревизий в XVIII в., потомки украинских переселенцев в Россию первой половины XVII столетия записывались как «подданные черкасы», а потомки переехавших на русские земли после 1654 г. – как «подданные малороссияне». {102} Вероятно, существует определенная связь между встречающейся в источниках терминологией и заинтересованностью Российского государства в заселении своего порубежья не столько крестьянами, сколько военно-служилыми людьми.

 

Обобщая различные мнения, можно утверждать, что в XVI–XVII столетиях на украинских землях Речи Посполитой шел этногенетический процесс, приведший в дальнейшем к появлению новой народности. Вопрос о времени завершения этого процесса разработан не достаточно и остается дискуссионным. Во многом, сложности осмысления истории украинцев обусловлены тем, что в рассматриваемое время самого явления нации, в современном значении этого слова, не существовало. Поэтому, при изучении вопросов, связанных с взаимодействием подданных России и Речи Посполитой в XVI–XVII вв., для обозначения населения украинских земель Речи Посполитой уместно использование термина, закрепившегося в официальных российских документах и ставшего самоназванием переселенцев из Днепровского Левобережья в России – «черкасы».

 

————————————————————————————

 

1 См. например: Бантыш-Каменский Д.Н. История Малой России. М., 1842; Илляшевич Л.B. Краткий очерк истории харьковского дворянства. Харьков, 1885.

 

2 Представители дореволюционной украинской националистической историографии уже тогда, исходя из своих идеологических представлений, предпочитали термин «украинцы» (См.: Кулиш П.А. История возсоединения Руси. СПб., 1874. Т. II. С. 143; Грушевский М.С. История украинского казачества до соединения с Московским государством. Киев, 1914. Т. II. С. 19; Василенко Н.П. Очерки по истории Западной Руси и Украины. Киев, 1919; Целевич О. Участь козаків в Смоленській війні 1633–4 рр. // Записки наукового товариства ім. Шевченка. Львів, 1899. Т. 28. Кн. 2. С. 1–72). Такой же терминологии придерживалась А.Я. Ефименко, которая подчеркивала свою непричастность к «южнорусскому национальному субъективизму». Тем не менее, ее работа вполне созвучна трудам украинских историков второй половины XIX в., недаром она была переиздана на Украине в конце XX столетия (Ефименко А.Я. История украинского народа. Киев, 1990). Вместе с тем, встречаются работы с {103} другой терминологией. И.М. Каманин применял такие понятия как «южноруссы» и «малороссы» (Каманин И.М. Богдан Хмельницкий, гетман. Киев, 1888; Он же. Очерк гетманства Петра Сагайдачного. Киев, 1901).

 

3 Соловьев С.М. Сочинения. М., 1995. Кн. V.

 

4 Подробнее об этом см. ниже.

 

5 См.: Хорошкевич A.Л. Куликовская битва и становление национального самосознания русских, украинцев и белорусов // Дмитрий Донской и эпоха возрождения Руси. Тула, 2001. С. 63 (прим. 3).

 

6 См.: Загоровский В.П. Некоторые вопросы ранней народной колонизации польской окраины России // Ежегодник по аграрной истории Восточной Европы за 1698 г. Л., 1972. С. 37–38 и др. работы этого автора.

 

7 См.: Буссов К. Московская хроника. М.; Л., 1961. С. 94.

 

8 Подробнее см.: Восточные славяне в XVII–XVIII веках: этническое развитие и культурное взаимодействие // Славяноведение. 2002. № 2. С. 3–35; Sysyn F.E. Concept of Nationhood in Ukrainian History Writing, 1620–1690 // Harvard Ukrainian Studies. Cambridge, 1986. Vol. X. P. 393–423 (далее – HUS).

 

9 См.: Мавродин В.В. Происхождение русского народа. Л., 1978. С. 146; Народы мира: историко-этнографический справочник. М., 1988. С. 472.

 

10 См.: Украинцы. М., 2000. С. 5–19.

 

11 Флоря Б.Н. О некоторых особенностях развития этнического самосознания восточных славян в эпоху Средневековья – раннего Нового времени // РоссияУкраина: история взаимоотношений. М., 1997. С. 12–16.

 

12 Там же. С. 19.

 

13 Восточные славяне... С. 8–9.

 

14 См.: Гумилев Л.H. От Руси к России: Очерки этнической истории. М., 1992. С. 244 (примеч.); Русина О.В. Україна під татарами і Литвою. Київ, 1998. С. 276–277.

 

15 Украинцы... С. 20.

 

16 Мархоцкий Н. История Московской войны. М., 2000. С. 29.

 

17 См. например: Тихомиров М.Н. Россия в XVI столетии. М., 1962. С. 418–419; Алекберли М.А. Борьба украинского народа против турецко-татарской агрессии во второй половине XVI – первой половине XVII веков. Саратов, 1961. С. 37; Зимин А.А. Россия на пороге нового времени. М., 1972. С. 164, 311; Флоря Б.Н. Русско-польские отношения и политическое развитие Восточной Европы во второй половине XVI – начале XVII в. М., 1978. С. 17 и след.; Станиславский A.Л. Гражданская война в России XVII в. М., 1990. С. 7–8; Похлебкин В.В. Внешняя политика Руси, России и СССР за 1000 лет в именах, датах и фактах. М., 1992. Вып. 1. С. 183; М., 1995. Вып. 2. Кн. 1. С. 392, 439–446. {104}

 

18 Кулиш П.А. Отпадение Малороссии от Польши. Т. I. // ЧОИДР. 1888. № 2. Отд. III. С. 52–53.

 

19 Боплан Г. Описание Украины. СПб., 1832. Новейшее украинское издание: Боплан Г.Л. де. Опис України, кількох провінцій Королівства Польського, що тягнуться від кордонів Московії до границь Трансільванії, разом з їхніми звичаями, способом життя і ведення воєн. Київ, 1990. Факсимильное воспроизведение французского издания 1660 г.: Боплан Г.Л. де. Описание Украины, нескольких провинций королевства Польского, которые тянутся от границ Московии до границ Трансильвании, вместе с их обычаями, способом жизни и ведения войн. Киев, 1990.

 

20 Русина О.В. Ук. соч. С. 276.

 

21 См.: Флоря Б.Н. О некоторых... С. 16–17.

 

22 Украинцы... С. 19.

 

23 См. например: Bushkovitch Р. The Formation of f National Consciousness in Early Modern Russia // HUS. 1986. Vol. X. P. 356; Sysyn F.E. Between Poland and the Ukraine. Cambridge, 1985. Р. XIII, 20–31, 136.

 

24 См.: Заборовский Л.В. Переяславская рада и московские соглашения 1654 года: проблемы исследования // Россия – Украина... С. 43; Яковлева Т.Г. Генезис государственной идеи на Украине на примере договоров с Польшей и Россией // Там же. С. 51; Санин Г.А. Антиосманские войны в 70–90-е годы XVII века и государственность Украины в составе России и Речи Посполитой // Там же. С. 61; Каппелер А. Мазепинцы, малороссы, хохлы: украинцы в этнической иерархии Российской империи // Там же. С. 126; Скрынников Р.Г. История Российская. IX–XVII вв. М., 1997. С. 443; Солодкин Я.Г. Украинцы в Сибири конца XVI – начала XVII вв. // Социокультурная динамика Ханты-Мансийского автономного округа сегодня и в перспективе XXI века. Сургут, 1999. С. 37–41; Смолій В.А., Степанков В.С. Українська національна революція XVII ст. Київ, 1999. С. 41–61.

 

25 См.: Восточные славяне... С. 13–17.

 

26 Любавский М.К. Обзор истории русской колонизации с древнейших времен и до XX века. М., 1996. С. 335.

 

27 Флоря Б.Н. Отношение украинского казачества к Речи Посполитой во время казацких восстаний 20–30-х годов XVII века и на начальном этапе Народноосвободительной войны // Славяноведение. 2002. № 2. С. 38.

 

28 См.: например: Воссоединение Украины с Россией. М., 1954. Т. I. № 153. С. 261–262 (далее – ВУСР); Там же. Т. II. № 101. С. 224; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 552. Л. 114–116; Там же. Столбцы Московского стола. № 169. Л. 325. В отписке воронежского воеводы Андрея Солнцева {105} (сентябрь 1641 г.) употребляются выражения «белорусец-черкашенин» и «черкашенин-белорусец» по отношению к служившему в с. Костенки Воронежского уезда Семену Гаврилову Переяславцу (РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 154. Л. 113–115).

 

29 См.: Флоря Б.Н. Исторические судьбы Руси и этническое самосознание восточных славян в XII–XV веках // Славяноведение. 1993. № 2. С. 42–46.

 

30 РГАДА. Ф. 79. Оп. 1. Кн. 17. Л. 10об.–11.

 

31 РГАДА. Ф. 79. Оп. 1. Кн. 20. Л. 190об.–195об.

 

32 РГАДА. Ф. 79. Оп. 1. Кн. 22. Л. 83об.–85.

 

33 В 1618 г., по Деулинскому перемирию Чернигов и Новгород-Северский отошли к Польше.

 

34 Акты Московского государства, изданные императорскою Академиею наук. СПб., 1890. Т. I. № 164. С. 187 (далее – АМГ).

 

35 Там же. № 189. С. 207.

 

36 См.: Там же. № 436. С. 411; Донские дела. Кн. II. // РИБ. СПб., 1906. Т. XXIV. С. 95–96, 242, 364, 794–795, 810–811, 813, 869, 897 (далее – ДД); ВУСР. Т. I. № 72. С. 124–125; № 74. С. 127–129; № 163. С. 274–275; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Севского стола. № 99. Л. 260, 263.

 

37 См.: Памятники дипломатических сношений Московского государства с Польско-литовским государством. Т. IV. // Сборник Российского исторического общества. Μ, 1912. Т. 137. № 12. С. 243, 249, 322 (далее – Сб. РИО).

 

38 См.: АМГ. Т. I. № 427. С. 404–405; № 595. С. 552; № 635. С 585; АМГ. Т. II. № 168. С. 109; № 324 С. 201; № 356. С. 231; Акты, относящиеся к истории Южной и Западной России, собранные и изданные Археографическою комиссиею. СПб., 1861. Т. III. № 8. С. 13; № 294. С. 377; № 295. С. 377; № 297. С. 380; № 305. С. 417 (далее – АЮЗР); Кулиш П.А. Материалы для истории воссоединения Руси. М., 1877. Т. I. С. 99; ДД. Кн. I. С. 275, 355, 701, 831; Кн. IV. С. 367, 454, 496; Сб. РИО. Т. 137. № 15. С. 515; ВУСР. Т. I. № 14. С. 27; № 37. С. 70–72; № 71. С. 123–124; № 114. С. 189; № 132. С. 220–221; № 143. С. 244–245; Там же. Т. II. № 92. С. 210–215; РГАДА. Ф. 124. Оп. 1. Д. 2. Л. 3; № 169. Л. 323; Там же. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 12. Л. 515; № 101. Л. 386–387; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 8. Л. 599; № 11. Л. 271; № 24. Л. 379; № 53. Л. 332; № 54. Л. 60; № 99. Л. 23–24; № 323. Л. 56, 634, 672; № 302. Л. 74–75; Там же. Столбцы Севского стола. № 99. Л. 432.

 

39 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 40. Л. 65–66. См. также: Там же. Столбцы Белгородского стола. № 24. Л. 171–172.

 

40 РГАДА. Ф. 79. Οп. 1. Кн. 32. Л. 135–135об.; Кн. 47. Л. 175об.

 

41 См.: Акты XIII–XVII вв., представленные в Разрядный приказ {106} представителями служилых фамилий после отмены местничества. (Собрал и издал А. Юшков). М., 1898. Ч. I. № 238. С. 249–251; № 240. С. 252–254; № 242. С. 261 (далее – АРП).

 

42 АМГ. Т. I. № 216. С. 244.

 

43 АМГ. Т. I. № 318. С. 337; № 328. С. 346.

 

44 АЮЗР. Т. III. № 283. С. 358.

 

45 АМГ. Т. II. № 354. С. 229; ВУСР. Т. I. № 113. С. 185–189.

 

46 См.: АМГ. Т. I. № 610. С. 570.

 

47 АМГ. Т. II. № 165. С. 107; ВУСР. Т. I. № 164. С. 275; № 167. С. 279; № 169. С. 281; № 194. С. 319; № 237. С. 399; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 83. Л. 655; № 121. Л. 619; № 170. Л. 348; № 231. Л. 265, 424; № 302. Л. 94–96; Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 392–398; № 132. Л. 98; № 137. Л. 2–4, 13, 45.

 

48 См.: РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 170. Л. 751; № 231. Л. 135; Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 407; № 124. Л. 7, 274, 276; № 132. Л. 82; Там же. Столбцы Приказного стола. № 163. Л. 194. Иногда по отношению к выходцам из украинских земель Речи Посполитой применялось словосочетание «литовские переезжие черкасы» (РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 99. Л. 82)

 

49 АМГ. Т. II. № 483. С. 299; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 219. Л. 231; № 266. Л. 11; Там же. Столбцы Севского стола. № 143. Л. 32.

 

50 См.: Первые месяцы царствования Михаила Федоровича. М., 1915. С. 13; ВУСР. Т. I. № 274. С. 463; Там же. Т. III. № 76. С. 158–159; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 57. Л. 594; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 132. Л. 75; № 82. Л. 86; № 188. Л. 76; № 231. Л. 185, 265; Там же. Столбцы Поместного стола. № 24. Л. 208; Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 388–389, 519, 535–536; № 124. Л. 107, 365; № 163. Л. 32; Л. 460.

 

51 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 154. Л. 32–33.

 

52 ВУСР. Т. I. № 99. С. 167–168.

 

53 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 449.

 

54 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 231. Л. 104–105.

 

55 Там же. Л. 185; Л. 265.

 

56 См. например: РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 163. Л. 533.

 

57 ДД. Кн. III. С. 236; ВУСР. Т. I. № 238; № 274. С. 463; Там же. Т. II. № 128–129. С. 295–296; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 25. Л. 213; № 64. Л. 43; № 82. Л. 339–340; № 168. Л. 9; № 179. Л. 369; Там же. Столбцы Приказного стола. № 135. Л. 247; № 163. Л. 37–38; Л. 196–197; № 257. Л. 69–70, 81; Там же. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 137–138. {107}

 

58 ДД. Кн. II. С. 242, 431–432; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 132. Л. 99, 218; № 135. Л. 83–89, 91–109; № 163. Л. 46, 56, 395, 425–431, 437–438; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 140. Л. 154–155, 179, 180, 198, 203, 208–210, 218, 219–220, 255–257, 313–314, 317–321, 341–344; № 231. Л. 10, 29, 303; Там же. Дела десятен. Кн. 213. Л. 282.

 

59 ВУСР. Т. III. № 146. С. 255.

 

60 Воронежские акты. Воронеж, 1852. Кн. II. Приложения, № 12. С. 181; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 99. Л. 90; № 115. Л. 588; № 154. Л. 11–12, 118–119, 123–125, 137–139, 148, 150, 162, 204, 221–222, 351, 355; № 168. Л. 238; № 231. Л. 129; Там же. Столбцы Приказного стола. № 135. Л. 268; № 257. Л. 96–97; № 281. Л. 134; № 552. Л. 94–95, 100; Там же. Дела десятен. Кн. 213. Л. 274–281.

 

61 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 8. Л. 139, 143; № 283. Л. 285–286.

 

62 ВУСР. Т. I. № 276. С. 467; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 135. Л. 73; № 272. Л. 641; № 573. Л. 138.

 

63 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 131. Л. 303; № 140. Л. 186, 328–329; № 154. Л. 17–18, 23, 30–33, 35, 39–40, 131; № 158. Л. 258–262, 705; № 168. Л. 4, 7; № 170. Л. 166, 348, 509; № 219. Л. 267; № 231. Л. 289, 296; № 314. Л. 199–200; № 323. Л. 255; Там же. Столбцы Поместного стола. № 24. Л. 275, 281, 283, 285; № 39. Л. 213, 284–287; Там же. Столбцы Приказного стола. № 129. Л. 55, 385; № 135. Л. 243–245, 247–248; № 163. Л. 442–445, 451; № 257. Л. 70, 79, 84; № 281. Л. 15; № 552. Л. 85–90; Там же. Дела десятен. Кн. 213. Л. 238–239, 321.

 

64 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 118. Л. 656–660; № 138. Л. 134; № 140. Л. 324–327, 350; № 154. Л. 6, 46, 48–52, 59–61, 65, 82–83, 87, 184–188, 190–191, 355, 374–375; № 161. Л. 113; № 231. Л. 135; Там же. Столбцы Московского стола. № 160. Л. 256; № 252. Л. 30; Там же. Столбцы Приказного стола. № 124. Л. 274; № 135. Л. 75, 143–145, 159, 164, 281; № 163. Л. 124–126, 340–346; № 257. Л. 69, 73, 193–211, 217; № 271. Л. 26; № 552. Л. 91, 156, 158; Там же. Столбцы Севского стола. № 124. Л. 132, 134, 162; Там же. Дела десятен. Кн. 213. Л. 286, 297.

 

65 Там же. Столбцы Поместного стола. № 39. Л. 139, 142; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 231. Л. 10, 365.

 

66 Там же. Столбцы Московского стола. № 13. Л. 321а.

 

67 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 252. Л. 358; № 266. Л. 219; № 314. Л. 53, 212–213.

 

68 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 168. Л. 39; № 210. Л. 336; {108} № 231. Л. 10.

 

69 Там же. Ф. 124. Оп. 1. Д. 2. Л. 1, 10.

 

70 Там же. Ф. 141. Оп. 1. Д. 4. Л. 3.

 

71 АМГ. Т. I. № 613. С. 571.

 

72 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 138. Л. 132.

 

73 ДД. Кн. I. С. 803; ВУСР. Т. 1. № 179. С. 297; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 132. Л. 113, 224; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 154. Л. 197; № 231. Л. 10; № 302. Л. 90; № 323. Л. 640; Там же. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 123–124, 452; Там же. Дела десятен. Кн. 213. Л. 359а.

 

74 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 151. Л. 281.

 

75 Там же. № 130. Л. 132; № 133. Л. 208, 213, 217; № 140. Л. 201, 309; № 154. Л. 355; Там же. Столбцы Приказного стола. № 137. Л. 1–4, 13, 33, 81, 145, 170–174, 227; № 257. Л. 71–72; Там же. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 126; № 124. Л. 134; Там же. Столбцы Поместного стола. № 21. Л. 61. № 176; Л. 183, 210–217; № 24. Л. 170–175, 359–360.

 

76 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 64. Л. 362.

 

77 АМГ. Т. II. № 474. С. 295.

 

78 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 115. Л. 586. Цитированная челобитная принадлежит черкасам, поселенным в с. Костенки Воронежского уезда.

 

79 Там же. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 127.

 

80 Там же. № 124. Л. 215–216.

 

81 См.: Там же. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 348.

 

82 АМГ. Т. II. № 329. С. 204; СГГД. № 62. С. 256; ДД. Кн. II. С. 432–435, 637, 643–646, 1109; ДД. Кн. III. С. 166, 211, 214, 220; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 75. Л. 87–88; № 102. Л. 280, 395; № 169. Л. 240; Там же. Столбцы Приказного стола. № 16. Л. 603; № 48. Л. 338, 349–350; № 162. Л. 33; № 170. Л. 262–264, 269; № 163. Л. 46, 248–249; № 567. Л. 142–143б.; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 25. Л. 207; № 35. Л. 249, 271; № 54. Л. 479; № 60. Л. 12; № 62. Л. 289; № 140. Л. 157, 162–163, 176–177; № 165. Л. 227, 361362, 492; № 170. Л. 649–650; № 181. Л. 286, 365; № 184. Л. 196, 200; № 189. Л. 289, 297, 303–308; № 247. Л. 174, 197, 232–233, 243, 256, 289, 293, 304об., 314, 414, 453, 455, 467–471, 522, 544, 546; № 302. Л. 106, 123, 165, 347; № 314. Л. 173; № 323. Л. 594, 596–598; Там же. Столбцы Севского стола. № 124. Л. 255–256, 266, 296.

 

83 АЮЗР. Т. III. № 207. С. 219; РГАДА. Ф. 124. Оп. 1. Д. 2. Л. 1–2.

 

84 См.: ДД. Кн. II. С. 364, 431–432, 550; Кн. 111. С. 56, 84, 573; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 169. Л. 284; Там же. Столбцы Белгородского {109} стола. № 165. Л. 348–351; № 174. Л. 446–447, 450; № 189. Л. 98–99, 303; № 233. Л. 98; № 291. Л. 318; № 140. Л. 155; Там же. Столбцы Севского стола. № 124. Л. 247–252, 312, 448; Там же. Столбцы Поместного стола. № 21. Л. 174.

 

85 Ср.: ДД. Кн. III. С. 59, 576; Кн. IV. С. 497.

 

86 АМГ. Т. I. № 202. С. 226.

 

87 См. например: АМГ. Т. I. № 704. С. 641; Акты исторические, собранные и изданные Археографическою комиссиею. СПб., 1841. Т. II. № 116. С. 170 (далее – АИ); Дополнения к актам историческим, собранныя и изданныя Археографическою комиссиею. СПб., 1846. Т. II. № 351. С. 419 (далее – ДАИ); Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи, археографическою экспедициею императорской Академии наук. СПб., 1836. Т. III. № 220. С. 325–327; № 239. С. 354–358; № 315. С. 463 (далее – ААЭ); ДД. Т. II. С. 863; Первые... № 67. С. 55; Памятники истории Восточной Европы. М.; Варшава, 1995. Т. I. С. 54–55 (далее – ПИВЕ); РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 7. Столбик 1. Л. 18; № 102. Л. 322, 514, 548; Там же. Столбцы Приказного стола. № 57. Л. 637–638; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 53. Л. 13, 62–63; № 54. Л. 58, 73, 145, 198; № 56. Л. 151; № 82. Л. 2–3; № 108. Л. 439; № 133. Л. 297; № 139. Л. 194; № 140. Л. 455–456; № 170. Л. 650–651; № 181. Л. 180–182; № 323. Л. 680; Там же. Столбцы Севского стола. № 124. Л. 94; Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 164, 171, 465–467; Там же. Столбцы Поместного стола. № 21. Л. 15.

 

88 АМГ. Т. I. № 663. С. 616; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 53. Л. 28; № 60. Л. 46.

 

89 АМГ. Т. I. № 202. С. 226. Подобные примеры см.: РГАДА. Ф. 210. Столбцы разных столов. № 125. Л. 6; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 333. Л. 404–405; Там же. Столбцы Приказного стола. № 567. Л. 145–146.

 

90 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 17. Л. 425–426.

 

91 АМГ. Т. I. № 635. С. 585.

 

92 РГАДА. Ф. 141. Оп. 1. Д. 13. Л. 2.

 

93 Там же. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 99. Л. 106.

 

94 АМГ. Т. I. № 717. С. 659. Подобные примеры см.: РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 101. Л. 583, 631; № 102. Л. 356.

 

95 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Севского стола. № 77. Л. 140.

 

96 Там же. № 117. Л. 68–74.

 

97 Там же. Л. 174–177.

 

98 Там же. Л. 186–187.

 

99 См.: Там же. Столбцы Белгородского стола. № 60. Л. 90, 96.

 

100 Там же. Столбцы Московского стола. № 134. Л. 333. {110}

 

101 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 50. Л. 1, 66. Публикацию полного текста этих документов см: Белогорье. Белгород, 2001. № 3. С. 123–136; Там же. Белгород, 2003. № 4. С. 111–123.

 

102 АЮЗР. Т. III. № 286. С. 361–362.

 

103 См.: ДД. Кн. III. С. 364–365; ПИВЕ. Т. I. С. 87, 98; ВУСР. Т. I. № 98. С. 166–167; № 135. С. 223–225; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 53. Л. 330.

 

104 Указанный термин встречается и в других документах (См.: ДД. Кн. II. С. 431, 432–435, 444; Сб. РИО. Т. 137. № 7. С. 178; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 162. Л. 366; Там же. Столбцы Поместного стола. № 21. Л. 18).

 

105 РГАДА. Ф. 150. Оп. 1. Д. 6. Л. 1.

 

106 Там же. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 399–401.

 

107 См. например: ДД. Кн. I. С. 44, 831; Кн. II. С. 862; Кн. III. С. 235; ВУСР. Т. I. № 98. С. 166–167; № 113. С. 185; № 114. С. 189–188; Там же. Т. II. № 92. С. 210; № 151. С. 362; № 192. С. 466; № 203. С. 476; Там же. Т. III. № 139. С. 247; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 53. Л. 154, 333; № 54. Л. 240, 254; № 62. Л. 70; № 82. Л. 3, 525; № 83. Л. 1; № 98. Л. 299–300; № 99. Л. 23, 82; № 107. Л. 389; № 108. Л. 6, 415; № 118. Л. 372, 646; № 127. Л. 444–445; № 133. Л. 209–210, 213, 250; № 138. Л. 133; № 140. Л. 172; № 161. Л. 113; № 181. Л. 180; № 184. Л. 196, 198, 200, № 202. Л. 79; № 291. Л. 316; № 298. Л. 53, 316; № 323. Л. 684, 585–586; № 333. Л. 393, 476; Там же. Столбцы Московского стола. № 135. Л. 67; № 246. Л. 147–148, 267–268; Там же. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 186–190, 428–430; № 118. Л. 2; № 129. Л. 583–588; № 143. Л. 185; Там же. Столбцы Поместного стола. № 21. Л. 11–13; № 39. Л. 37, 262; Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 467, 513; № 124. Л. 218–226, 365; № 134. Л. 144–145, 206, 284; № 137. Л. 48–49, 79–88; № 163. Л. 196, 395–424, 448, 534; № 257. Л. 73–74, 79; № 552. Л. 99, 109, 156; № 569. Л. 166–170.

 

108 См. например: РГАДА. Ф. 210. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 142.

 

109 Там же. Столбцы Московского стола. № 27. Л. 101.

 

110 См.: Там же. № 79. 197а.

 

111 Там же. Столбцы разных столов. № 125. Л. 4.

 

112 Там же. Столбцы Севского стола. № 99. Л. 433. Список примеров можно продолжить: ПИВЕ. Т. I. С. 33; С. 42–43; С. 45; С. 47; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 24. Л. 379; № 53. Л. 61–62, 289; № 54. Л. 409; Там же. Столбцы Поместного стола. № 39. Л. 264, 285.

 

113 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 53. Л. 16–17.

 

114 Там же. № 188. Л. 77; № 266. Л. 11. {111}

 

115 Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 5.

 

116 ДД. Кн. II. С. 863.

 

117 Там же. Кн. IV. С. 361.

 

118 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 571. Л. 203.

 

119 См. например: ВУСР. Т. I. № 128. С. 215; № 134. С. 222–223; № 146. С. 252; № 258. С. 426; № 282. С. 481; Там же. Т. II. № 82. С. 199; № 121. С. 283–285; № 125. С. 292; № 63. С. 138–139; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Приказного стола. № 57. Л. 363; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 54. Л. 4, 59, 63; № 64. Л. 2; № 99. Л. 129; № 108. Л. 136–139, 166, 417; № 118. Л. 375, 427–428; № 140. Л. 324–325; № 154. Л. 19–21, 51–53; № 323. Л. 610, 616–617, 680, 720; Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 24, 332–334, 379, 513; № 272. Л. 238; № 275. Л. 362; Там же. Столбцы Севского стола. № 117. Л. 94–95; № 124. Л. 140, 207; Там же. Столбцы Поместного стола. № 21. Л. 15, 215.

 

120 АМГ. Т. І. № 452. С. 421.

 

121 См.: АЮЗР. Т. III. № 105. С. 103; № 118. С. 115; № 126. С. 121; № 156. С. 156; № 270. С. 339; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 211. Л. 35.

 

122 См.: АМГ. Т. I. № 468. С. 433–434.

 

123 АЮЗР. Т. III. № 269. С. 337.

 

124 См. например: РГАДА. Ф. 210. Столбцы Белгородского стола. № 298. Л. 319–322.

 

125 См. например: АМГ. Т. I. № 547. С. 519.

 

126 АМГ. Т. I. № 538. С. 511; АЮЗР. Т. III. № 213. С. 225.

 

127 См. подобные примеры: ВУСР. Т. I. № 114. С. 189; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 101. Л. 343; 361.

 

128 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 101. Л. 362. (Речь идет о походе запорожского войска на помощь королевичу Владиславу под Москву в 1618 г.)

 

129 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 168. Л. 38–39.

 

130 Там же. № 154. Л. 46–47.

 

131 Сб. РИО. Т. 137. № 15. С. 575.

 

132 Там же. Т. 142. № 34. С. 651.

 

133 Материалы по истории Воронежской и соседних губерний. Воронеж, 1885. № CCLVII. С. 484.

 

134 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 58. Л. 109.

 

135 АМГ. Т. I. № 336. С. 351. См. также: Воронежские акты. Воронеж, 1851. Кн. І. XXXIX. С. 123.

 

136 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Поместного стола. № 2. Л. 26.

 

137 ДД. Кн. II. С. 643. {112}

 

138 РГАДА. Ф. 210. Столбцы Севского стола. № 112. Л. 146–147.

 

139 Там же. Столбцы Приказного стола. № 99. Л. 333; Там же. Столбцы Поместного стола. № 21. Л. 41.

 

140 Там же. Столбцы Белгородского стола. № 323. Л. 634.

 

141 АМГ. Т. I. № 436. С. 409–410.

 

142 Там же. № 529. С. 503.

 

143 ДД. Кн. II. С. 698.

 

144 См.: АМГ. Т. I. № 539. С. 513; № 613. С. 572; № 616. 573; ПИВЕ. Т. 1. С. 31; С. 52; РГАДА. Ф. 210. Столбцы Московского стола. № 101. Л. 418, 500, 532–525, 585; № 102. Л. 549, 553; Там же. Столбцы Приказного стола. № 73. Л. 68; Там же. Столбцы Белгородского стола. № 54. Л. 194, 271, 411–412; № 56. Л. 152. {113}

 

 

* Статья подготовлена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект 03-01-00620а/Ц). {83}

 

Папков А.И. Содержание терминов «черкасы» и «люди литовские», использовавшихся в российском делопроизводстве XVII века // Белоруссия и Украина: история и культура. № 4. М., 2011. С. 83–113.

Ответить

Фотография shutoff shutoff 22.09 2016

 Ну вот наконец Вы, ув-й г-н Стефан, нашли настоящую научную статью на важную для Вас тему и выложили её, то всё какой-то односторонний националистический бред. Заметте, даже неврам в этой статье место нашлось. Жаль, правда, что без оценки данной фантазии...

Ответить

Фотография Стефан Стефан 22.09 2016

 Ну вот наконец Вы, ув-й г-н Стефан, нашли настоящую научную статью на важную для Вас тему и выложили её, то всё какой-то односторонний националистический бред.

"Не бреши, а покажи". Я всегда цитирую научную литературу, а сочинения шовинистов с националистами - нет. Я уверен, что вместо попытки доказать свои слова при помощи ссылок и цитат вы снова трусливо сбежите обратно в глубокую норку...

Ответить